Оторвал я от подушки косматую, бог весть когда последний раз стриженую голову, смотрю, а заря за окошком только еще чуть начинает поджигать небо. Удивился:
— Куда это ты, мама, меня такую рань разбудила? До школы еще далеко.
— А ты в школу, сынок, больше не пойдешь, — говорит мама. — Месяц назад я испекла последний хлеб, а вчера вынула из погреба последнее ведро картошки. Съедим и есть нам с тобой будет нечего... Собрание у нас было вчера вечером, и я наняла тебя пасти коров. Подпаском у Васи Штанько будешь.
Мама повесила мне на спину сшитую ночью из мешковины пастушью сумку, дала в руки вырубленную из ветловника палку и проводила со двора. Шел я за тощими перезимовавшими коровами, а мама стояла у крыльца и плакала — ну какой я еще работник, сопля полуаршинная, мне бы еще за партой сидеть, книжками шуршать, а не за стадом по степи ходить.
Но пасти мне понравилось, и пас я с удовольствием. Боже! какие были рассветы! А закаты? А струящийся на вершинах курганов ковыль?.. Мне нравилось наблюдать, как выкрадывается к стрепету лиса, как, выпугнутый ею, бьет он крыльями, отлетает саженей на десять и снова плюхается в траву, и лиса, припав к земле животом, снова начинает терпеливо подкрадываться к нему. Любил я следить за парящим в небе соколом, любил, стоя у реки, представлять, как там, в глуби ее плавают берегини, не русалки — утопленницы, а — берегини, красивые крылатые девы, о которых рассказывал Митроша. Полюбишься им, поднимутся они в небо, отыщут тучу с дождем и приведут к твоему полю, напоят его, а не полюбишься, пеняй на себя: сушь одолеет, сожжет все.
В овраге у Гореловской рощи среди высоких верб набрел я как-то на родник. Затаенно мерцал он в нешироком углублении. Из него выструивался и беззвучно крался по дну оврага ручей. Далеко уходят вверх зеленые шатры деревьев, сквозь вязево их ветвей синими клочками проглядывает небо... Тишь. Не поют даже птицы. И вытекающий из родника ручей снижает свой ход до полной беззвучности, однако струит по холодному сумеречному дну оврага.
Стою, думаю, а что если это тот самый овраг, тот самый заветный родник, к которому в полночь, таясь ото всех, переступив грань отчаяния, приходят с раненым любовью сердцем девушки, босые, в сорочках, с распущенными по плечам волосами, приходят, чтобы попросить духов воды «оказать великую милость: вернуть сердце милого».
Придет о полночь девушка, встанет и шепчет, а родник слушает, поблескивает в темноте у черных корневищ. Обмерев, стоят над ним деревья, боясь пошевелить листвой, нашуметь, нарушить совершающееся таинство.
Молчит высокое небо.
Молчат насупленные склоны оврага.
Молчат подступившие к оврагу поля.
И вдруг — далекий мучительный стон, словно голос надсаженной души, резкий крик ночной птицы. И снова — тишь, звездность и неколебимая темнота вошедшей в зенит ночи.
Я полюбил бывать у этого спрятавшегося в полутьме родника и пить его выструивающуюся из самого сердца земли воду, благоговейно вбирая в себя ее чародейную силу.
А еще полюбил я, взойдя на макушку Лысой горы и слушая протяжную ветровую песню, смотреть, как далеко в мглистые дали простирается земля с селами, отселками, речкой и оврагами, курганами и взгорбками, извивами пыльных дорог и редкими рощицами — колками. И светло завидовала душа парящим под облаками птицам: им земля открывается еще дальше, еще пространнее, и потому они богаче меня, богаче увиденным и восхитившим их.
Вдоль речки, насколько хватало глаз, великанно стояли громадные в три обхвата осокори. Они знали дедов моих, когда меня еще не было, и будут знать моих внуков и правнуков, когда меня уже не будет. И эта их вечность, это их объединение в себе прошлого с грядущим, радовало сердце, вносило прочность в самою жизнь, наполняло уверенностью, что так было и так будет. Там, на макушке Лысой горы, сердце дышало простором и исподволь насачивалось красотой, чтобы однажды вскрикнуть и захлебнуться от восторга перед обыкновенным совершающимся на глазах чудом и лечь строкой в одну из моих книжек.
Необыкновенное это было лето — лето открытий и удивлений, лето сродности с землей и небом. И не думалось мне тогда, что я когда-нибудь стану взрослым, казалось, что так и буду жить с мамой, пасти коров, летом ходить на «сепаратор», а зимой ждать по утрам на печи испеченный мамой блин, сладко намасленный кусочком бараньего сала, и слушать, как рассказывает Митроша сказку о девочке-сиротке и как тепло звучит его голос в нахолодавшей за ночь избе: