Неделю назад ко мне пришла любовь. Мы были с Любой Ш... на посиделках в Преображенке. В полночь по сугробным снегам возвращались домой. Сухо серебрилась под высокой луной даль. На дворе у кого-то исходила лаем, доказывая свою преданность хозяину и право на кусок хлеба, собака. В насупленных садах обрастали куржаком яблони.
Я осмелился, взял Любу за руку. Боже, как я был счастлив, слыша ее горячую ладошку в своей... Мы ничего не говорили: я не знал о чем говорить. Да если бы и знал, не смог бы: не хватало дыхания, все ушло в счастье.
Прошли мимо кладбища, мимо мазанки Паши Тимошенко. У мазанки Круцыловых остановились, и руки наши распались сами собой: начиналось Лысогорье.
— Простимся здесь, — сказала Люба, сказала шепотом, с придыханием.
Ресницы у нее белы от мороза, и морозом же отбелена и выбившаяся из-под шали прядка черных волос.
— А может, спрячемся в закуток и постоим, — говорю я тихим стыдящимся шепотом.
— Не-е, вдруг мама увидит или еще кто, — все так же прерывисто с придыханием говорит Люба.
И вдруг всем детским еще тельцем своим подалась ко мне и коснулась моей щеки губами:
— До завтра...
И пошла по сонно мерцающим снегам. Пошел и я, совершенно обалделый, ошалевший от радости. Иду, а ноги как ватные, того и гляди подогнутся и обронят меня в сугробы. Было далеко все видно вокруг от полной, неущербной луны и хотелось рыдать и смеяться от нестерпимого счастья... После были и девушки и женщины, и целовались не так — одним дыханием, — а взахлеб, до мурашек на теле и тьмы в глазах, а Любин поцелуй не забывается, стоит на особицу, как первая зазеленевшая в весеннем лесу березка. И коснулась-то как-то бегло, летуче, неосязаемо, а жив тот поцелуй в памяти и поныне, все еще греет, живит, прошел через всю жизнь, ничего не заслоняя и не заслоняясь ничем.
— Здесь простимся, — сказала Люба.
И идем мы с ней по лунному снегу через все село врозь: она своим порядком, я — своим, таимся, счастливые, озаренные светом пришедшей любви, и только шаги наши звучат на морозе горячо и громко в лад с сердцем и, наверное, слышат их все, кто не спит... Я даже и сегодня их слышу, наши с Любой шаги на снежной лунной улице Лысогорья.
И от счастья — быть с Любой и дальше вместе — я должен был теперь уехать... Лошадь бежала легко, и легко скользили сани по крепко набитой дороге. Было больно и горько, что я уезжаю, а все остаются. И остается Люба. И теперь Мишка, дружок мой, наверняка женится на ней. На моей Любе женится Мишка! Как не умереть, как пережить это, где найти силу, чтобы вернуть покой смятенной душе. Да и может ли прийти когда-нибудь покой к опаленному ревностью сердцу?.. Хотелось кричать, кричать всем людям, всей земле сразу:
— Что же вы делаете, люди? Зачем сеете боль и тоску? Зачем увозите меня от родных бугров и могил? Здесь же все мое...
Я еще не знал тогда, что этому желанию — говорить с людьми всей земли сразу — теперь шириться в моем сердце, разрастаться в страсть. Это сегодня понимаю я, что тот всплеск ущемленной души, вспых желания приобщить к моей боли всех живущих на земле людей и был первой весточкой о пробуждающемся во мне даре писателя. Ему еще предстояло мужать, мудреть, обретать глубину и небо, но он уже рвался обнаружиться, заявить о себе... Я уезжал в будущее, а Лысогорье оставалось в прошлом — мой родник, мое отечество, детство мое, крылья моей души.
7
В ту зиму, оторванный от родных мест, я неизлечимо заболел словом... Нас во взводе таких, как я, сирот было семеро мальчишек. Своей школы при военном городке у нас не было. Учились мы в обыкновенной городской школе. Город был от нас в пяти километрах. Ходили пешком. Дорогой к школе, дорогой из школы, на уроках и дома в кубрике я подбирал и подбирал слова, которые выразили бы мою тоску о Лысогорье. Слова складывались в стихи, стихи аккуратно записывались в ученическую тетрадь. Слов на выражение тоски по родным местам было истрачено много, но они не вбирали в себя той муки, что терзала сердце, и я неутомимо подбирал другие.
Слова рождались и рождались, а душе все было мало. Ей жаждалось излиться шире и глубже. Литературных поводырей у меня не было, я шел вслепую, но тропа уже ощущалась, нащупывалась, в минуту внутреннего озарения порой рождались строки, которые дороги мне и теперь, дороги своей первозданностью, дороги как носители частички моей души, той души: тех далеких лет.
Это оттуда — из детства. И это первое стихотворение, которое я послал Любе. Потом были еще стихи, много стихов, но это было первым. Я ждал восторга, удивления, а Люба сухо написала: «Нашел о чем стишки сочинять. Заря, солнышко. Мы это каждый день видим, что тут интересного?»