Вера молчит, а мне не хочется, чтобы она молчала, и я читаю ей, глядя в ее куда-то далеко-далеко ушедшие глаза, читаю с надеждой, отчаянием и страхом:
Вера поднялась из-за столика, прошла к темному окошку, раздвинула занавеску, сказала, глядя в лицо плывущей над землей декабрьской ночи:
— У вас хороший учитель литературы: он задает вам учить на память стихи, которые еще нигде не напечатаны... Спасибо, вы доставили мне истинное удовольствие. И давайте прощаться, поздно уж, мне пора домой. Меня ждет муж.
Я положил на ее столик журналы и, не оглядываясь, вышел.
Через две недели начались зимние каникулы, последние в моей школьной жизни. Теперь я жил у сестры и мог проводить в клубе каждый вечер.
Как-то мы вышли с Верой из библиотеки вместе. Лысогорье спало, повитое снегами. Ветер гнал метель-низовку, но небо было чистым, и месяц шел среди звезд. Вера упрятала подбородок в воротник пальто, я натянул белые шерстяные перчатки.
Мы прошли в конец села, где жили Дугины, и на свеже припорошенной дороге через все Лысогорье легли к их мазанке наши следы, и метель старательно заравнивала их, от кого-то прятала. У плетневой завалинки остановились. Над снеговой открытостью лился ровный свет месяца. Ни огонька — ни у нас, ни у белоозерцев за речкой.
Я сунул руки в, карманы.
— Ну, я... пойду, Вера.
То ли я, то ли другой кто сказал эти слова, сказал хрипло, неузнаваемо. Морозный ветер резал лицо, срывал и уносил в ночь наше дыхание. Под глубинным небом мутно белели приплюснутые снегом избы. Кружилась искристая снежная пыль, и холодный шорох тек по пустынной улице.
Вера вынула из варежки ключи.
— Я — одна. Петр на курорте. Хочешь, зайдем ко мне я согрею самовар.
Она смотрела на меня не моргая и, выбирая губами из варежки снежинки, ждала, что я скажу.
Впуская нас, чмокнула обитая мешковиной дверь.
Вера зажгла лампу и, прикрученная, она горела на столе в зыбком сумраке, горела до утра, и до утра я целовал Веру путаясь в белых шуршащих простынях, а она, смеясь и жмурясь, говорила:
— Какой ты горячий и нетерпеливый.
И отдавалась моим губам такая же горячая и нетерпеливая, а сквозь неплотно сдвинутые занавески проглядывала клочками, ночь, и по лунной дорожке спешила куда-то бегучая метель.
Потом, изнемогшие от безумия первых объятий, лежали мы, облегченные, поверх одеяла, просто лежали, и тела наши тепло; отсвечивали белизной, и мне почему-то не было стыдно лежать вот так — ни в чем при женщине, хотя и было со мной это первый раз, а Вера говорила, и слова ее жили как-то сами собой, как бы в стороне от сознания и вроде бы даже и не Вера говорила их:
— Ты, наверное, думаешь теперь: вот она какая... А я и не такая вовсе. Это я от отчаянности. Минута подошла такая, когда забывается все. Жизнь у нас с Петром не задалась: детей не нажили, сердцем друг к дружке не приросли, живем, мучая друг друга. Он стал изменять мне в первый же год, как мы поженились. До меня у него было много женщин, набаловался, любил погуливать. Это у него как болезнь. Я всегда чувствую, когда его тянет к другой. Все во мне запеклось, напостылело все. Мне и двадцати пяти нет, а в душе я уже старуха... Придет, вылюбленный, холодный, ложится рядом, чужой и ненавистный.
В окошко поверх занавесок, заглядывал месяц, цедил голубое сияние. Говорить не хотелось, но я сказал, сказал просто так, не думая:
— А ты уйди от него.
— Уйди-и... Вовка, ягодиночка ты моя, я ведь не девка уж, баба. Кому я теперь нужна, меченная? На ночь, на две, как с тобой сейчас. А зачем мне это? Соседским теплом не угреешься... Эх, разве я о такой жизни мечтала, когда девчонкой была? Думала, так свекую — лампой потухшей, да на тебя наскочила и потянулась сердцем. Я ведь давно приметила, как ты смотришь на меня, да все думала — зачем, а сегодня отчаялась. Надоело сердце на привязи держать. Эх, думаю, хоть день да мой, разве мне доли на любовь и счастье нет?.. Вовка, зернышко ты мое, отошла я возле тебя, оттеплила, каждая жилочка поет во мне от радости — любима, любима, любима!
И целовала меня иступленно, смеялась и плакала, а сквозь белые слезы, сквозь счастье проглядывало беспросветное отчаянье.
Воздух в избе светлел: ночь за окошком состарилась и умирала, и метель, шурша у завалинки, ткала ей белый саван. Вера обняла меня, и я уснул в теплой тесноте ее рук. И сон мой был спокоен и свеж.