Каникулы мы провели вместе. Они пролетели как один день, вернее, как одна ночь. Я горел возле нее и в сгорании своем был счастлив. Каждый вечер я лунатично брел на огонек в ее окнах. Мы шли с ней в клуб, в библиотеку, а потом уж до утра — к ней. Сестра встревожилась, где это я пропадаю по ночам. Я признался:
— У Верочки Дугиной.
Она взорвалась:
— Что-о?.. Да как ты посмел, при живом муже... А она-то что думает, сучонка вертлявая. Ну я тебе за обоих сейчас ума вложу.
И отвозила меня ухватом. Сдернула с вешалки шинелишку мою, училищем на сиротство мое оставленную, распорядилась:
— Одевайся и уезжай в Чапаевск. Нечего тебе тут в чужих постелях вылеживаться, кобелина бродячий.
И на два дня раньше срока выпроводила меня в город, как будто этим могла что-нибудь изменить. Даже проститься к Вере сходить не позволила. Из Чапаевска, зная, что Петр еще на юге, я послал Вере сумасшедшее письмо. Я писал ей, что весь день думаю только о ней и ночью мои мысли все о ней же, что все вокруг меня освещено ее именем, ее постоянным присутствием во мне, что я — остров, окруженный океаном ее души, что неба у меня над головой нет, есть только солнце, и это солнце — она, Вера, и что в субботу я приеду, вот только не знаю, как мне дожить до субботы, что если не выдержит ожидания и разорвется сердце.
Сестра смирилась с моим «блудом», и мы встречались с Верой, пока не было Петра. Встречались мы с ней и когда он приехал. Встречались в клубе, в библиотеке. Вроде и таились, береглись, но ведь деревня — не город, долго не утаишься, как ни то да выструится ручеек, откроется.
Открылась и наша с Верой любовь.
Случилось это перед маем. Петр уехал с месячным отчетом в райцентр, пообещал быть лишь на второй день, и мы ушли с Верой из клуба к ней, ушли на всю ночь. Нас видели. И когда Петр возвращался на велосипеде полями домой, трактористы на полевом стане, куда он завернул пообедать, рассказали ему обо мне. Остаток дня он проплакал в степи. Домой приехал уже по сумеркам. Встретившейся у входа Вере коротко бросил:
— Я знаю все... Я знаю, с кем ты провела эту ночь.
Изумленная Вера посторонилась, давая пройти ему... Потом она стояла, привалившись спиной к косяку двери, а он сидел у окна и смотрел на нее из под круто сдвинутых бровей. Чуть справа от него покачивался на стене маятник скрипучих ходиков. Проходила минута за минутой, а он все молчал и смотрел на нее. Под тяжелым лбом его тлела, накапливалась ненависть. Кто знает, чего ждал он от нее, мучая молчанием, но когда убедился, что она не скажет ни слова, выцедил, не разжимая зубов:
— Ну что ж, ты знала, на что шла, и я, конечно, не удивлю тебя, если скажу, что жить с тобой больше не желаю.
Он поднялся с лавки, прошел к сундуку и, отбросив крышку, стал судорожно вышвыривать на пол ее платьишки, лифчики, комбинашки, рейтузишки.
— Бери, все бери и уходи.
И закачался, обхватив голову руками:
— Стыдно, ой стыдно!.. Ты, которой я верил больше, чем себе, ты... Боже, какое похабство!.. А пальто я тебе зимнее не отдам. Оно куплено на мои деньги, на мои, и я тебе его не отдам, — и всхлипнул, раздувая вымоченные слезами ноздри. — А зачем оно мне — без тебя? Бери и его, все бери и уходи.
Он сгреб выброшенные из сундука Верины вещи в беремя, выволок ко двору, бросил разномастной кучей, вернулся в мазанку. Вера и теперь не проронила ни слова. Он остановился перед ней, небритый, ощетиненный:
— Все, довольно ободверины подпирать, уходи. И — немедленно, сейчас же, пока я тебя не ударил, — и, повернув ее онемелым лицом к двери, гадливо вытолкнул на улицу.
Вера остановилась у выброшенных вещей своих, дальше не шла, ей некуда было идти.
— Вот и стой тут, стерва распутная, — с тяжелым выдохом сказал Петр, рванув ворот рубахи. — И пусть все приходят и глядят на тебя. Пусть все приходят и глядят, и пусть тебе будет так же стыдно, как мне, извергиня, — и, застонав и закрыв лицо руками, ушел в мазанку.
Уходя, не видел он, как зажмурилась Вера, и как выдавились и потекли по щекам ее долго сдерживаемые слезы.
Срубленный под корень, упал день и, умирая, на глазах у всех истекал кровью зари, и птицы отпевали его в садах, пока он еще мог слышать.
По глубоким сумеркам, когда в окнах уже горели огни, Вера пришла к Валиной мазанке, стукнула в окошко. Я увел ее к Лысой горе и там, спрятавшись в крутом бирючьем овраге, она уткнулась мне в грудь и заплакала. Я осторожно обнимал ее, не зная, как утешить, говорил:
— Ладно, да ладно же, чего душу травить.
И вдруг решил, и стало легко от пришедшего решения и, когда говорил, думал, что и Вере сейчас станет легче:
— Ты вот что, переходи ко мне. Поженимся давай и — точка, сразу всем рты заткнем.
Мне казалось, что это умно и что лучшего в нашем положении не придумать, и потому удивился, когда Вера подняла горячее лицо и выстонала:
— Рассудил... Вовка, соколок ты мой ясноглазый, какой ты еще зеленый. По-о-же-ним-ся. Что измыслил-то! Тебе еще школу кончать да институт. Что будешь с семьей-то делать? Я ведь детей рожать стану, сухостойной быть не хочу.
— Работать пойду.