А народ-то за ними валит, Господи! Конца-краю ему нет и, кажется, не будет. Как не будет теперь конца торжеству Польши, которая наконец-то прибирала к своим рукам Москву богатую, но — дикую, варварскую, чтоб и ей дать волю, просвещение… Предвкушает это великое торжество Польша, чувствует роковой поворот исторического колеса и — народным гимном, под громы литавров и бубнов, — кричит до самого неба:
И содрогается тень Грозного от этого гимна. Кто же царица новая? Полячка?.. Еретичка! А кто же царь на моей Москве? Где царевичи… Федька, Митька? Али и их уж нет? Али Андрюшка Курбский сидит на моем престоле, держит мое скифетро, носит барму и шапку Мономахову на холопской своей голове? О! Бесы, аспиды, василиски! Я вас!.. Я опять приду к вам — стережитесь, черви!
А звон-то колокольный! А крики народные! Осатанела Москва.
Поезд останавливается в Кремле, у Вознесенского монастыря. И белое трепетное облако висит над самым монастырем…
— Ох, Господи! Что это такое? Владычица! — с испугом говорит офеня-иконник, поглядывая на небо и крестясь испуганно.
— Что ты? Чего испужался? — спрашивает его Конев, стоя с ним рядом в толпе.
— Знамение Божие! Ох, святители!
— Да где ты знаменье-то видишь?
— А вон на небе… во облаце… видишь?
— Вижу… Что ж там?
— Да облик-то чей? Аль не видишь? Не познаешь? Конев всматривается.
— А и впрямь он, родной… Ну, живехонек, — шепчет он с испугом.
— Он… Он… истинно он… Это его душенька с неба сошла поближе — поглядеть на сынка-то, на молодого царя, на Митрей Иваныча, и благословить его.
— Полно, так ли? — недоверчиво замечает Конев.
— Почто не так? Знамо, сынок-от посягает в браке, ну, батюшка-то родимый и хочет благословить…
— А клюки коли не видишь? У его вон в руке-то клюка железна, посох. А это не к добру.
— Сохрани Бог, отврати.
Марина выходит из каптаны, поддерживаемая отцом и Мстиславским. Урсулу поддерживает дьяк Власьев. Марина всходит на ступеньки крыльца под звон всех московских колоколов — окна монастырские дрожат от этого звона, воздух содрогается, птицы мечутся в испуге…
Из монастыря выходит мать-царица Мария, ныне старица Марфа, чтоб принять свою дорогую невестушку. Что написано на лице у старицы Марфы — этого никто не прочитает.
Белое облако так и затрепетало: «Ох, это Марьюшка моя, царица Марья… Ох, да какая же она стала старая, скверная… гриб грибом… мухомор эдакой… Господи! А я-то какой… и костей, поди, не осталось во гробу… одна тлень-мерзость запустения да затхлость могильная… О, где же мое царское величие, моя красота, молодость моя?.. Отдайте мне жизнь мою — пусть я буду смердом последним, только бы жить, жить, жить!..
И облако распалось. Москвичи с удивлением посмотрели на небо — солнце горит, на небе ни облачка, а как будто дождик брызнул… Власьев схватился за лысину: «Что за диво! Откуда это дождь — вот чудо невиданное».
— Пропало… — говорит офеня, крестясь.
— Пропало, исчезе яко дым, — вторит Конев.
— Не дым, а слезою сошло на землю — на Русь святую.
— К худу, ох, к худу знамение сие.
XXV. СМЕРТЬ В ОЧИ ГЛЯНУЛА
Как ни было воображение Марины настроено на что-то необычайное, фантастическое, но то, что она видела в течение последних дней, особенно со вступления в Москву, — этот какой-то сказочный мир, эти богатства, какие-то подавляющие, гнетущие, все это в каких-то невиданных формах и размерах, каких представить себе нельзя было, эта поражающая громадность всего, начиная от колокола, который ревет где-то над ее ухом и пугает ее, и кончая золотой солоницей величиною в ведро, которую поднесли ей на хлебе величиною с колесо, — эти стены, эти люди, это море голов, колыхавшихся вокруг нее, — все это скомкало ни во что ее прежние представления, захлестнуло ее каким-то могучим валом и унесло в неведомое море, разбило, утопило, разбросав в стороны, как щепки, ее мысли, ее чувства… А он не потерялся в этом омуте — он взял в свои руки все, — все это страшное царство, этих страшных людей, и ее самое взял, ее душу, ее волю…
Но… и Марина почувствовала словно кусок льда у сердца… Он не только взял ее, Марину, но и ту… ту, неведомую ей, но ненавистную… эту татарку… дочь этого царя-татарина, царя-узурпатора, эту противную дочь Бориса… Он к ней прикасался, к этой татарке, ее ласкал… Ксения… какое холопское имя…
— Ах, Марыня, как долго он не является к своей невесте с утреннею визитою, — говорит Урсула на другой день утром, после въезда Марины в Москву.
Марина и ее свита ночевали в Вознесенском монастыре, в особо отведенных им и богато убранных покоях рядом с покоями царицы-матери.
— Панна цезарина и не ожидает так рано его величество, — отвечает за Марину пани Тарлова, догадывающаяся, что невесте что-то не по себе. — Пан воевода говорит, что царь собирается принимать великих послов Речи Посполитой и потому занят теперь государственными делами.
— А все же! — возражает нетерпеливая Урсула. — Мы только вчера приехали, а уж он забывает нас.