Это терем Ксении. Там не спят. Молоденькие, свеженькие личики девушек наклонены над ветхой харатьей-рукописью, пожелтевшей от времени, как желтеет лицо старости. Какой контраст смерти и жизни! — эта ветхая харатья, на которой полууставом начертаны бессмертные слова человека давно умершего, и эти свежие, полные жизни личики, которые в мёртвой харатье искали утешения, ответа на их вопросы жизни и смерти.
— Как же, голубушка царевна, ты сама прежде сего сказывала, что Даниил Заточник не похваляет монашеской жизни, а теперь что же? — слышится мелодичный голос княжны Буйносовой.
Ксения молча перелистывает рукопись — «Слово Даниила Заточника».
— Прочти то место, царевна, где он говорит о мертвеце на свинии, о бесе на бабе, — слышится другой голосок — Оринушки Телятевской.
— Вот то место, — отвечает Ксения, останавливаясь на одной странице: «Или речеши, княже, пострижися в чернцы? Не видал есми мертвеца на свиниях ездячи, ни черта на бабе, ни едал есмь от ивия смоквы. Луче ми есть тако скончати живот свой, нежели, восприимши ангельский образ, Богу солгати. Лжи бо, рече, мирови, а не Богу: Богу нельзя лгати, ни великим играти. Мнози бо, отшедше мира сего, паки возвращаются, аки пси на свои блевотины, на мирское гонение, на играние, бесом: беси бо ими играют, яко обешенными птицами. Мнози бо обходят сёла и домы сильных мира сего, яко пси ласкосердии: иде же браци и пирове — ту чернцы и черницы...»
— Так как же, голубушка царевна, ты пойдёшь в монастырь? — настаивает княжна Буйносова.
— Да я и не буду такой черницей, чтобы мною бесы играли, яко обешенной птицей, — грустно отвечает Ксения. — Я не возвращусь в мир — не солгу Богови...
— Как же ты сама-то певала, голубушка?
Ксения молчит. Только листок «Слова» дрожит в её руке. Буйносова не выдерживает и обнимает её молча. Какое-то горе постигло эти молодые существа — вероятно, новое горе.
— И я за тобой постригусь, царевна. Чего мне ждать? — говорит княжна Телятевская в грустном раздумье.
Такой молодой, прекрасной — чего желать? Да ведь и у неё есть прошлое с его могильным крестом. Федя-царевич... Первый поцелуй над чертежом Российского государства...
— Так и я за тобой, — говорит и Наташа Катырева-Ростовская.
— И я, — шепчет и Марьюшка, княжна Буйносова-Ростовская, невеста страшного Шуйского.
— Тебе нельзя — ты помолвлена, — возражает Наташа.
Ксения не слушает. Она прислушивается к чему-то другому, ей одной слышимому. С самых страстотерпцев Бориса и Глеба стали замечать, что с Ксенией что-то сделалось, с самого кануна этого дня. Когда её теремные подружки Наташа, Оринушка и Марьюшка воротились от всенощной, они нашли её какой-то задумчивой, какой-то необычайной... Она целовала всех как-то особенно горячо и стыдливо, а потом плакала, а потом опять обнимала и целовала... Все дни после этого она как-то расцвела вся — что-то новое прибавилось в её красоте, в движениях и особенно в глазах: по временам подружки её видели в этих глазах что-то новое, им незнакомое... Часто она молилась с какой-то страстностью, плакала... А с зимы, особенно с рождественских праздников, стала она что-то задумываться, спадать с лица... Подружки уже было думали, что она сглажена недобрым глазом, испорчена... А там стала она поговаривать о монастыре, о смерти... Во сне иногда она, слышали девушки, шептала, вся разметавшись: «Дядя... Митя... Голубчик мой...» А иногда тоскливо повторяла: «Едет она... Едет еретичка... Приворожила Митю... Съест она его...»
Слова эти так и остались тайной Ксении и «дяди Мити».
Спит Москва. Спят часовые. Не спят только девушки в тереме. Но вон ещё кто-то не спит. По заднему дворцовому двору, вдоль ограды, тихо пробираются две тени. Видно, что ночные посетители направляются к терему, руководимые мерцающим в окнах огоньком.
— Эч, не сплять ще дивчата, — шепчет высокая тень своему товарищу, низенькой тени.
— Да не спят же — так и дурка Онисья сказывала.
— А воно ж, Иродово цуциня старе, не зраде?
— Кто?
— Та дурка ж — не обмане?
— Нет — что ты! Не впервой.
— То-то. А ще Тренька казав, що не вкраду трубокосу Оксану.
— Почто не выкрасть? За деньги и у черта хвост украду.
— Та ты, бисив москаль, не кричи. Сторожа почуе.
— Не почуют — дурка их допьяна напоила.
— От Иродове цуцаня! Яке разумне.
— Только одно опаско.
— Що опаско?
— Да наши следы на снегу отыщут.
— Тютю, дурный! А я ж тоби нови чоботы дав. Хиба ты не бачив, що пидошвы их задом наперёд пидбити: закаблуками, бач, идемо вперёд, а носки назад. Се мени Харько Цуцик таки пошив — от чоботы!
Они приблизились к самому терему. Огибая угол терема, низенькая тень замяукала кошкой — и вдруг попятилась назад. Из-за угла выступило несколько фигур человеческих с завязанными лицами.
— Кто тут?