— Укажешь, государь, им головы отрубить, или в срубе сжечь, или, вырезав языки, колесовать и тела их на колёса положить? А может, повесить? Расстрелять? В землю зарыть живыми? — допытывался Басманов, желая развлечь молодого царя прелестями разных казней. — А може, собаками затравить, аки волков в овчарне?
— Не знаю, Пётр, — всё тем же усталым голосом отвечал странный юноша.
— Что скажет о том твоё государево сердце, царь, то и повели.
— Сердце... Да, сердце... У царя не должно быть сердца! — как-то страстно сказал странный юноша.
— Истинно, государь. Писание глаголет: сердце царёво в руце Божией, — извернулся Басманов.
— Нет, Пётр. У меня бы не должно быть совсем сердца. Сердце моё — это великое зло для страны и народа моего. Доброе сердце будет миловать и награждать не по делам и не по заслугам. Злое сердце — карать и мучить народ без вины. Я жалею о родителе моём, блаженной памяти царе и великом князе Иване Васильевиче всеа Русии... У коего было сердце... У меня вместо сердца должно бы быть всеведение: только тогда я был бы истинный царь. А всеведение — токмо у Бога.
Басманова поразили эти слова. Он не нашёлся что отвечать: он видел что-то необычайное.
— Я — не он. Я никогда не буду судить моих подданных: пусть они сами себя судят. Отдай виновных на суд их товарищей — созови стрельцов, и я к ним выйду, — сказал повелительно непостижимый юноша.
Басманов, низко поклонившись, вышел. Непостижимый юноша остался один в грустном раздумье.
Он сильно топнул ногой и встал. Глаза его упали на терем Ксении. «Бедная, бедная... И её велят мне удалить. Велят! Мне!.. О, шляхтич, попрошайка! Продал дочь, да ещё и торгуется. Бедная Ксения... Она сама хочет в монастырь — она не та, что была, бедная! Она узнала об этой шляхтянке. Что ж мне делать? И ту, проклятую, я люблю — или ненавижу? Да, ненавижу, ненавижу! И для того хочу взглянуть в её змеиные очи. Бедная Ксенюшка — она не такая, голубица кроткая, плачущая...»
Вошёл Басманов. Димитрий молча взглянул на него.
— Стрельцы тебя ждут на дворе, государь, — сказал Басманов.
Димитрий вышел на крыльцо, где уже находились Нагие, Мстиславские, поляки и немцы алебардщики. Стрельцы без шапок и безоружные наполняли весь двор.
Увидав царя, стрельцы повалились на землю — головами кто прямо в снег, кто на камень. Димитрий грустно посмотрел на эту новую мостовую из спин, голов, чёрных и рыжих, и седых, из затылков и сапог. Мостовая усиленно дышала, боясь шевельнуться. Одного слова вон того рыженького паренька достаточно было, чтобы вся эта живая мостовая превратилась в безобразные трупы, чтобы кровью и мозгом голов залит был весь двор с его снегом и камнями. Не шевелятся широкие спины стрелецкие, не ворохнутся головы, припавшие к земле, только дыхание их становится слышнее.
Но рыженький паренёк не сказал этого страшного слова.
— Умны! — сказал он с улыбкой сожаления. — Встаньте!
Стрельцы встали, такие понурые, растрёпанные, со свисшими на глаза волосами, не смея тряхнуть головами, по русской привычке, чтобы эти всклоченные волосы привести в порядок. Ух, крикнет рыженький паренёк.
Но рыженький паренёк не крикнул. Напротив, с грустью и дрожью в голосе, он сказал:
— Мне жаль вас, стрельцы. Жаль мне, прискорбно, что грубы вы, аки невегласи, и нет в вас любви. Доколе вы будете заводить смуты и которы, доколе не престанете делать лихо и беды земле своей? Она и без того лихолетствует. Что же! Хотите вы довести её до конечного разодрания, аки ризу ветхую? Помяните изменников Годуновых — вспомните, как извели они измором опальным, ссылками и лютыми казнями знатные роды в земле нашей и неправедно, аки воры, похитили престол царский.
Он указал на Нагих, на Мстиславского, на Шуйского. Невинные глаза последнего говорили: «Я чист, как младенец. Я сам похоронил в Угличе вместо тебя поповича».
Многие из стрельцов плакали. Эти грубые пальцы, словно обрубки, эти кулаки, словно гири, поднимались к глазам и утирали слёзы, может быть, в первый раз в жизни. Ух, легче голову с плеч, чем плакать стрельцу! Ишь, проклятые слёзы!
А рыженький паренёк продолжал: