— Он почему-то обособлен… почти невозмутим. Потом степень бакалавра и возвращение сюда или в другую школу, — может быть, даже в свою. Или же он останется в Кембридже… если получит отличие первого класса.
Все кончено.
Разумеется, он и на миг себе не поверил.
Эйдриан глянул на свое отражение в оконном стекле.
— Пытаться одурачить меня бессмысленно, Хили, — сказал он, — Эйдриану всегда известно, когда Эйдриан врет.
Но Эйдриан знал и то, что любая ложь Эйдриана реальна: каждая из них жила, чувствовала и действовала так же полно, как правда другого человека — если за другими числятся какие-либо правды, — и Эйдриан верил, что, быть может, эта, последняя ложь останется с ним до могилы.
Он смотрел, как за стеклом подрастает нанос снега, а разум его, доехав подземкой до Пикадилли, уже поднимался наверх по ступенькам станции.
Вот стоит Эрос, мальчик с натянутой для выстрела тетивой, а вот стоит Эйдриан, школьный учитель в твиде и диагонали, стоит, глядя на мальчика и неспешно покачивая головой.
— Ты, разумеется, знаешь, почему на Пикадилли поставили Эроса, не так ли? — помнится, спросил он у шестнадцатилетнего отрока, в один июльский вечер разделившего с ним его постоянное место у стены «Лондон Павильона».[126]
— В честь стрип-клуба «Эрос», так, что ли?
— Ну, довольно близко, однако, боюсь, я не вправе с тобой согласиться, так что придется нам рассмотреть этот вопрос подробнее. Эта статуя — часть общей дани графу Шафтсбери: благодарная нация почтила таким образом человека, уничтожившего детский труд. Альфред Гилберт, скульптор, поставил Эроса так, что он целился из лука вдоль Шафтсбери-авеню.
— Да? Ладно, хрен с ним, вон, видишь, там клиент, глазеет на тебя минут уже пять.
— Можешь взять его себе. Он слишком горазд щелкать зубами. Пусть поищет для обрезания кого-нибудь другого. Так вот, тут своего рода визуальный каламбур — Эрос, выпускающий стрелу вдоль по Шафтсбери-авеню. Понимаешь?
— Так, а чего ж он тогда целится в Нижнюю Риджент-стрит?
— Во время войны его сняли, немного почистили, а дураки, которые ставили его обратно, ни черта ни в чем не смыслили.
— Его неплохо бы почистить еще раз.
— Ну, не знаю. Я думаю, Эрос и должен быть грязным. В греческой легенде, как тебе несомненно известно, он влюбился в одну из мелких богинь, в Психею. Что, собственно, означает «Душа». Греки хотели сказать, что, чего бы мы там ни воображали, Любовь тяготеет к Душе, а не к телу; эротическое начало жаждет духовного. Будь Любовь чиста и здорова, Эрос не вожделел бы Психею.
— Он так сюда и смотрит.
— Во всяком случае, его задница.
— Да нет, я про клиента. Во, теперь на меня уставился.
— Уступаю тебе дорогу. Плох тот бордель, в котором слишком много концов. Бери его вместе с моим благословением. Только не приползай потом ко мне с полуоткушенной головкой, вот и все.
— Дам ему минуту, пусть надумает.
— Валяй. А я тем временем поразмыслю над тем, существовала ль когда-либо жизнь более бессмысленная и типичная, нежели та, которую прожил лорд Шафтсбери. Собственного его обожаемого сына убили в итонской школьной драке, а памятник, который воздвигла ему страна, что ни день взирает на детский труд, о самой природе и интенсивности коего граф и помыслить был не способен.
— Все, он на меня точно запал. Еще увидимся.
Эйдриан обронил полено в камин и уставился на пламя. Он пребывал в безопасности, как и всякий другой нормальный человек: настоящий учитель с настоящим именем, настоящими рекомендациями и настоящим опытом работы. Его привели сюда не какие-либо подделки и хитрости — только достоинства. Нет на свете человека, который мог бы вломиться в эту комнату и поволочь его в суд. Он настоящий учитель настоящей школы, по-настоящему ворошащий настоящие угли в безопасной, уютной комнате, столь же настоящей, как зимняя непогода, по-настоящему разгулявшаяся в самом настоящем мире снаружи. У него столько же прав наливать себе на палец десятилетнего виски и попыхивать успокоительной трубочкой, набитой резаным табаком, сколько у любого другого обитателя Англии. Нет уже ни единого взрослого, который обладал бы властью отнять у него бутылку, конфисковать трубку или принудить к заикающимся извинениям.
И все-таки искры, стреляющие в дымоход, говорили ему на неоновом языке Пикадилли: «Ригли», «Кока», «Тошиба»; а парок над поленьями шипел о ждущей его встрече с идеально продуманным наказанием.
Он знал, что никогда не сможет позвякивать мелочью в кармане или парковать машину, как уверенный в себе взрослый человек, он оставался тем Эйдрианом, каким был всегда, бросающим виноватый взгляд через украдчивое плечо, живущим в вечном страхе перед взрослым дядей, который вдруг шагнет вперед и ухватит его за ухо.