Ленни кивнула. Ее охватило дурное предчувствие. Было жутко, бил озноб. Да-да, поесть. Скорее поесть. И, может быть, действительно в кипяток две капли коньяка. Сейчас уже почти четыре, а она рано утром — совершенная бессонница — съела один жареный кусочек хлеба. Быстрей вниз, в авто. Она вырвалась из мастерской и спустилась по лестнице.
Автомобиль с шофером теперь ждал Эйсбара у входа в мастерскую — постарался тот улыбчивый секретарь из конторы.
В авто они молчали. На душе у Ленни было смутно, темно, тягостно. Подташнивало. Колени были ватными. Как она сумеет выйти из машины? Происходило что-то, чему она не могла дать названия.
Эйсбар пришел в себя первым и заговорил о делах. Немецкая камера… сразу можно использовать несколько объективов… Удивительно подвижный штатив… И еще…
— И, знаете, — в машине он снова вернулся к их обычному компанейско-отстраненному «вы», — я не буду брать того ассистента, чьи летучие кадры мы вчера смотрели. Я думал о нем — у него совершенно самостоятельное видение. И он очень хорошо знает, как зафиксировать собственный мир, знает, где в него вход, выход, какая там топография. Мне не нужен такой ассистент. Мне нужен тот, кто будет видеть по моим законам. Вы не посылали ему вчера телеграмму? Вот и хорошо. Не надо.
Он сидел, отвернувшись к открытому окну, выпуская в холодный воздух колечки табачного дыма. Как хорошо, что он не смотрит на нее. Не видит ее окаменевшего лица с сухими глазами и губами, сжавшимися в пергаментную полоску. Он выбросил папиросу и, улыбаясь, обернулся к ней.
— Ну, что вы будете есть?
Она тоже раздвинула губы в улыбке.
— Не знаю. Что-нибудь горячее. Суп… А вы, вероятно, как всегда — мясо? С кровью?..
Глава 9
В Ялте наступила весна
Ожогин был зол. Злость скрипела на зубах, дергала висок, звенела в горле. Он чувстовал себя как бегун, который привык всегда приходить первым и вдруг обнаружил, что стоит на обочине, а мимо — вперед, вперед, вперед! — несутся другие. Он бегал из конца в конец широкой каменной террасы, размахивал кулаком, тряс головой и время от времени отпускал крепкое словцо. Споткнулся о выступ между плитами, чуть не упал, выругался и взревел:
— Вася!
Чардынин, хоронившийся все это время за дверной створкой, тут же выскочил и сунулся было к нему с успокоительными каплями. Ожогин на ходу оттолкнул его руку. Пузырек отлетел и разбился о каменный пол. Запахло валерианой.
— Вася, мерзавца с его бутербродом — под суд!
— Помилуй, Саша! Он-то тут при чем? Других отдавать надо.
— Ты прав, — Ожогин перевел дух. — Да вытрет кто-нибудь, наконец, эту валерьянку? Невозможно дышать!
Прибежала испуганная горничная с тряпкой. Барин обычно такой тихий, приветливый. Слова худого не скажет. И вот — на тебе! — гневается. А на что? Неизвестно.
Чардынин же, подгоняя деваху, чтобы скорее орудовала своей тряпкой, улыбался в усы. Он был рад, что Ожогин наконец как следует разозлился. Несколько дней тот пребывал в настроении более чем мрачном. Не выходил из кабинета. Почти не разговаривал. Сидел в большом вольтеровском кресле, глядел, сдвинув брови, в пол. Жевал сигару. С лица его не сходило сонное выражение. Чардынин, крадучись, ходил мимо кабинета, заглядывал с тревогой в дверь. Все то же? Все то же.
Чардынин знал: если Саша не разозлится, если проглотит обиду, смолчит, смирится, затихнет, то уж, верно — навсегда. Не будет никакого строительства. Не будет новой кинофабрики. Не будет фильмов о безудержных приключениях и безрассудных аферах, о которых писал в своей прощальной записке Лямский. Ничего не будет, кроме тихой, уютной, безбедной жизни здесь, на ялтинской дачке, или в Москве, в городской квартире, жизни, полной печали, которая с годами станет привычкой и засосет с головой. И ему, Чардынину, ничего не останется, как принять эту жизнь — он уже понял, что Саша никуда его от себя не отпустит. Да он и сам не уйдет. При мысли об этой тихой уютной жизни его каждый раз охватывала невыносимая тоска. Он уже начал придумывать: как бы подтолкнуть Ожогина, вывести из спячки? Пинка ему, что ли, дать? Но вот сегодня — слава богу! — прорвало.
Земли, которые Ожогин купил здесь, в Крыму, во время войны, стоили по тем временам немереных денег. Да и сегодня он вздрагивал, вспоминая ту кучу бумажек, которые, судя по всему, канули в бездну и на которые можно было бы построить еще одну кинофабрику в Москве. Потерять эти земли означало потерять половину состояния. Дачки… Скворешники… Мерзавец-управляющий, конечно, ни при чем. Вася прав. А все-таки мерзавец! Но он-то! Он-то! Как он мог оказаться таким болваном! Дать себя облапошить! Обдурить! Это с его-то предприимчивостью и коммерческим чутьем, которыми он так гордился!
— Вася! Где, черт возьми, бумаги? Купчая, Вася, купчая!