На следующий день Эйсбар уже снимал этот эпизод — особенного реквизита для него не требовалось: телега да темный лес. Он вклеил его в готовый фильм, как сон комиссара-«ворона». Небольшой эпизод. Жуткий эпизод. Лес, дрожки, холеные руки свисают, медленно летит в темноте царский перстень. И угрожающий титр: «Его сон. Угроза опасности со стороны царской семьи была уничтожена».
Долгорукий увидел все это утром в день премьеры на небольшом экране в уютном просмотровом зальчике мест на десять, который совсем недавно оборудовали в его офисе по его приказанию. Он сидел в кресле, обитом мягкой белой кожей, слева на столике был сервирован чай: сливки, черный хлеб с маслом. Все для сосредоточения. И — бог мой! — какое счастье, что решил пересмотреть привезенную со студии свеженькую копию фильма, так сказать, начисто. Вот что значит интуиция. Просмотрев не без брезгливости тяжкую, темную сцену, Долгорукий допил чай и подумал о том, что надо быть реалистом — интуиция работает не только у него, хорошо бы все-таки содержать в финансовом порядке всю французскую собственность — мало ли что! Поставив чашку на стол, он усмехнулся этой мысли. В первую очередь всегда думаешь о себе. А все-таки черт этот Эйсбар! Чуть было его не подставил. Так запросто, на голубом глазу включить в фильму эпизод с уничтожением Семьи. Одно дело — думать об этом как о возможном исходе дела в том случае, если большевики пришли бы к власти — Франция сто тридцать лет назад построила гильотины, так почему бы России с ее средневековым изуверством не замахнуться топором? — и совсем другое — говорить вслух. И так холодно, спокойно, равнодушно. Что это? Наивность? Слепота творца? Цинизм?
Он снял телефонную трубку.
— Господин Эйсбар еще в студии?
— Господин Эйсбар сидит в монтажной и перемонтирует первую часть фильмы, — ответил ленивый пьяненький голос.
— Перемонтирует? Но ведь сегодня премьера!
Голос хмыкнул.
— Это, знаете ли, чисто нервное. Экстатическое состояние творца, который пытается соперничать с Создателем. Так позвать Эйсбара?
— Нет, спасибо.
Долгорукий повесил трубку. Экстатическое состояние. Черт знает что! Он может стать неуправляемым со своими мрачными фантазиями, этот творец. Долгорукий позвонил помощнику.
— Вот что… Вон ту коробку с последней частью фильма надо отвезти в монтажную… Да нет, не к господину Эйсбару! Везите к Ермольеву на Сенную, позвоните заранее, чтобы ждали. Смотрите внимательно — надо отрезать вот этот кусок. Обрезки уничтожить. Сжечь. И вечером, во время премьеры, из монтажной господина Эйсбара изъять все дубли. Да, и попросите дирижера, чтобы посмотрел партитуру. Седьмая часть фильма будет на две минуты короче.
Помощник ушел, и Долгорукий вздохнул с облегчением. Теперь главное, чтобы успели к премьере.
…В фойе Мариинского театра гости вовсю пили коктейли. Как написала наутро одна из газет: «Собрались представители всех художественных и аристократических конфессий». На входе гостей встречали проворные юноши, прикалывали на грудь бело-сине-красные ленточки, связанные в бант. В цвета российского триколора было убрано и фойе, и узкие изогнутые коридоры театра. Полосатые тяжелые драпировки делали мраморное фойе похожим на матрас. На матрас может быть похожа обивка стен фойе, но никак не само фойе, тут ошибка. Изысканно-тонный синий с бело-золотым зал Мариинки был тоже прочерчен красными всполохами: бордюры лож на один вечер обили алым бархатом. Лакеи, одетые в костюмы ХVIII века, щеголяли в пунцовых камзолах, белоснежных жилетах и голубиного цвета коротких узких обтягивающих панталонах. На золотых пуговицах был выдавлен двуглавый орел.
Публика, лениво переходя из фойе в зал и обратно, перешептывалась: никто точно не знал, но поговаривали, что Государь и Государыня лично пожалуют на премьеру.
Лизхен, войдя в театр, тут же отколола бант, который совершенно не шел к ее серебряному струящемуся платью, и украдкой кинула его за портьеру. Взяв бокал, она оглянулась по сторонам. Петербургское общество она не знала и приготовилась скучать. Негодяй Жоринька! Телефонировал в последний момент, чтобы она приезжала. Даже не встретил на вокзале! Теперь она весь вечер будет одна-одинешенька томиться в партере, а он — красоваться перед публикой, сидя в директорской ложе со съемочной группой! И Ленни тоже нет. Она больна. Лежит дома, в Москве. Публика начала вливаться в зал, и Лизхен, поставив пустой бокал на ногу какой-то мраморной Терпсихоры, двинулась к своему месту.