Да, на малой модели памятника Петр еще не был Петром — просто обобщенный образ всадника. Рядом с мастерской возвели из досок специальный помост, отдаленно напоминающий будущий постамент, и натурщики, присланные де Ласкари, офицеры, берейторы, много раз въезжали на него и вздыбливали лошадь. Фальконе же, сидя на высоком стуле, зарисовывал все нюансы. Мы особенно подружились с Афанасием Тележниковым, славным русским кавалеристом, до того блондином, что белесые ресницы и брови были не видны на светлом лице. А коня его звали Бриллиант — ел у нас из рук сахар и морковку, осторожно беря их с ладони теплыми, нежными губами.
Посетил нас вице-президент Академии художеств Петр Чекалевский, рассыпал Фальконе много комплиментов, приглашал в гости. Вскоре мы действительно отправились на Садовую улицу, где располагалось это высшее учебное заведение для художников, скульпторов и архитекторов. Осмотрели классы, познакомились со многими педагогами. Нас принимали как очень дорогих гостей, усадили за стол, накормили обедом, напоили чаем. Между делом Фальконе посетовал, что пока не знает, как лепить голову Петра — сколько ни смотрел живописных портретов, он на всех разный. Чекалевский сказал, что имеется посмертная гипсовая маска императора. Мой патрон аж подпрыгнул: «Неужели?! Можно ли сделать с нее слепок?» — «Никаких проблем, — отвечал вице-президент. — Сделаем и пришлем вашей милости». Мы благодарили как только могли.
А когда уже собирались уходить, к нам подошел застенчивый молодой человек, чуть за двадцать, и спросил меня по-французски, сильно заикаясь:
— Мадемуазель Колло, вы не помните меня?
Напрягла память, но не вспомнила.
— Мы с вами виделись, мсье?
— Да, пять лет тому назад в Париже, у мэтра Лемуана. Я приехал к нему учиться, вы же вскоре перешли на работу в Севр.
Что-то смутное мелькнуло у меня в голове.
— Стойте, стойте, вас зовут, как какого-то греческого царя… Гордий, да?
Все кругом рассмеялись. Покраснев, юноша ответил:
— Ну, отчасти. Это моя фамилия — Гордеев, а зовут Федор.
— Вспомнила, действительно. Рада с вами опять увидеться. Как вы поживаете?
— Мерси бьен, не жалуюсь. После Лемуана год еще учился в Италии. А теперь здесь преподаю.
Фальконе сказал:
— Приходите в гости, мы живем в доме у Мишеля, знаете?
— Разумеется, знаю. И спасибо за приглашение. Загляну.
Дома навестила прихворнувшего Александра (он с нами не поехал по причине заболевшего горла и кашля), рассказала ему об этой встрече. Но Фонтен отнесся к упоминанию о Гордееве несколько брезгливо. Проворчал:
— Вроде припоминаю… Мышь серая… мало ли кто учился у Лемуана!.. — А потом насупился: — Ты в него влюбилась?
Я скорчила гримасу:
— Ты с ума сошел? Знаешь ведь, кого я люблю. И любить стану до конца дней моих.
Завернувшись в одеяло, мой дружок тяжело вздохнул:
— Блажь твоя мне известна. Только мэтр на тебе никогда не женится.
— Да, и что?
— Ты готова посвятить себя платонической любви?
— Не твое дело. Всякое случается… мэтр тоже не железный.
Александр закашлялся. А потом, отдышавшись, бросил:
— Если вы сойдетесь тут как муж и жена, я уеду из Петербурга в тот же самый час.
— Ладно, не паникуй раньше времени. Будущее покажет.
Наступало Рождество 1766 года.
Мы еще в Париже говорили между собой про рождественские и крещенские морозы в России, но никто толком не представлял, что это такое. Ужас! Катастрофа! Все кругом белое от снега, дворники чистят улицы, но не успевают за непогодой, лед на тротуарах — очень скользко, печки топятся днем и ночью, все равно во многих помещениях холодно, в городе разводят костры, чтобы грелись солдаты в карауле и бездомные нищие. Люди кутаются в шубы, поднимают меховые воротники. Ездят не на колясках, а в санях, укрываясь медвежьими шкурами. Впрочем, было впечатление, что у русских стужа вовсе не вызывает тревог, — более того, многие довольны, говорят: «Настоящая зима!» А в Неве на Крещение прорубают полыньи, и десятки горожан в них ныряют — вроде как крестятся в Иордане. Впечатление для французов жуткое.
Но, конечно, много и веселого. В доме у Мишеля установили елку, и родители с детьми ее украшали разными игрушками и гирляндами. В ночь перед Рождеством под нее сложили подарки (класть их в башмаки и чулки в России не принято). После посещения церкви — праздничное застолье, вперемежку с песнями и танцами (хоровод вокруг елки), поздравления, пожелания счастья. Больше всех выпил Александр, я не видела его никогда прежде сильно запьяневшим — он вначале впал в немалое оживление, хохотал, чокался со всеми и лез обниматься, а потом резко погрустнел, сел в углу дивана и расплакался, как ребенок. «Что ты, что случилось?» — спрашивала его я. Но Фонтен внятно объяснить не сумел, лишь отдельные фразы передали суть его огорчения: «Мы в чужой стране, и мне одиноко… мама умерла, и никто на свете больше не полюбит меня, как она… лучше в петлю..» Неожиданно голова его упала на грудь, и он захрапел. А проснувшись под утро, ничего не помнил из того, что было вчера, сильно извинялся и обещал, что ни капли больше никогда не выпьет спиртного.