Я всё время спрашиваю себя, достаточно ли точно я описал бортпроводницу. Мне бы не хотелось, чтобы её увидели глазами какого-нибудь Карамана или Блаватского или глазами миссис Банистер, тоже на редкость недоброжелательной, когда дело касается женщины. Бортпроводница в самом деле настоящая красотка, из породы девушек миниатюрных и славных, в которых есть что-то детское и трогательное. Но в ней нет ни капли слащавости и жеманства. От её взгляда, от её молчания веет достоинством. Притом что она прекрасно владеет собой, лицо у неё живёт. Мне уже доводилось видеть, как темнеют её зелёные глаза, как едва заметно трепещут ноздри. Поначалу мне казалось, что у неё слишком маленький рот. Но это впечатление вытесняется видом её пышных, исполненных неги грудей. А дальше — тонкая талия, маленький зад, худощавые ноги. Её движения всегда грациозны, миссис Банистер наверняка сказала бы, что бортпроводница «ломается», или употребила бы ещё какой-нибудь уничижительный глагол того же сорта. Разумеется, это не так. Я бортпроводницу люблю и, следовательно, вижу её такою, какова она есть, и поэтому я бы сказал, что всеми своими жестами и своими движениями она стремится каждую минуту оставаться в гармонии со своей красотой.
Поскольку никто в круге не разговаривает — большинство продолжает заваливать комьями молчания те мысли, которые высказала Мюрзек, и ту еретическую беседу, которая только что состоялась у нас с Робби, — я получаю возможность, повернувшись лицом к бортпроводнице, без помех наслаждаться её присутствием, и, грезя наяву с полузакрытыми глазами, я в эти минуты почему-то вижу её не сидящей рядом со мною во всей прелести изгибов её тела, но идущей по парижской улице мне навстречу и неожиданно возникающей на углу бульвара, который отделяет её от меня, самую маленькую и самую изящную из всех прохожих, и её золотистые волосы, пушистые и тонкие, сверкают на солнце, когда она приближается ко мне, худенькая и округлая, слегка склонив голову набок.
Я шире открываю глаза, выпрямляюсь в кресле и на какое-то время почти забываю о своём состоянии. Круг уже больше не инертен и не вял. В нём что-то происходит. Мандзони только что предпринял свою так давно ожидавшуюся и так долго откладывавшуюся атаку на миссис Банистер.
Если только это не плод чисто автоматического донжуанства, тут следует видеть начинание, исходящее из того радужного взгляда на будущее, которое можно теперь обнаружить лишь в рядах большинства.
Я не уловил начала диалога. Должно быть, в это время я задремал. Меня разбудили боевые приготовления миссис Банистер, когда противник, доверчиво и без должного прикрытия, подступил к её стенам. Если он воображает, что ему немедленно откроют ворота и восторженно встретят цветами и развевающимися на ветру стягами, он ошибается. Миссис Банистер сидит в своём кресле очень прямо, плечи откинуты назад, грудь, точно нос корабля, выставлена вперёд, руки лежат на подлокотниках, вся её поза выражает герцогское достоинство, и японские глаза грозно взирают на всё, как две узкие амбразуры в крепостной стене. Под её маленьким, остреньким и весьма опасным носом, обнажая мелкие плотоядные зубы, с обманчивым обаянием змеится улыбка, голова повернута к соседу с выражением благосклонной снисходительности, что обеспечивает ей огромное военное преимущество, так как именно с этой высоты и обрушатся сейчас на красавчика итальянца ядовитые замечания, заготовленные ею впрок на её бастионах. А он, широкоплечий, отлично сложенный, в своём почти белом костюме, с хорошо завязанным галстуком, гордый своими благородными чертами римского императора, мужественными и одновременно немного вялыми, — он, разумеется, ни о чём не подозревает. Да и как ему не быть уверенным в себе после всех тех авансов, которые были ему сделаны, после всех завлекающих взглядов, лёгких прикосновений, пожатия рук и смущённых ужимок?
Не знаю, с чего начал Мандзони свою первую схватку, но вижу, чем она для него обернулась, — пожалуй, обернулась довольно плачевно. Контратака ведётся на его родню; должно быть, это копьё долго начищалось до блеска, прежде чем было пущено в ход.
— Происходите ли вы, — говорит миссис Банистер, — от знаменитого Алессандро Мандзони[32]
?Вопрос задан свысока и небрежно, словно миссис Банистер заранее знает, что её собеседник никак не может похвастаться столь поэтическим и, сверх того, благородным родством. Захваченный врасплох, Мандзони совершает первую ошибку: он не решается ни отстаивать своё право на честь, которой за ним вроде бы не признают, ни полностью от неё отказаться.