«Как это никого? А река, деревья, птицы… А Марковций, которому приказано до моего возвращения со двора не высовываться… А божьи пчелы, собирающие урожай на цветнике… А червячки, смиренно ползающие по земле…»
«Червячки? — удивился парень. — Такое скажете. Вчера так хорошо о духе говорили, а нынче о червячках. Как рыбарь с рыбарем…»
«Все мы рыбари, сынок. Только рыбу поймать в этом мире, пожалуй, легче всего».
«А что самое трудное?»
«Сущность сущего».
«Не понимаю».
«Вот видишь, а над червяком смеешься… А он знает, что делает. Ранее был яйцом, а теперь беззаботно движется на брюшке, никого не обижает и ничем не озабочен. Ползет себе, пока суждено. Придет время и превратится в твердый кокон и затихнет где-то на листочке, рождая букашку. А когда та созреет, начнет сосать из цветов солод, набираться живительной силы. Пока не отрастит широкие и красивые крылья — и взлетит мотыльком в небесную ширь… Все прошла — и скверное, и угрожающее, и сокровенное — и достигла пространства свободы. Порхает над нами привольно, будто говорит своими веселыми красками: «Радуйся и ты, что вскоре родишься в своей полноте». Червячок, не имеющий ни мозга, ни духа, и тот отдается мудрому порядку мироздания… Или возьми того же дрозда, который садится на ветку липы. Она тоненькая да еще и простерта над водой, но птичка не боится садиться. Посидит и вспорхнет над рекой не боясь. Почему? Потому что доверяет своим крыльям… Чего же нам бояться?»
«У нас нет крыльев», — робко вставил Алекса.
«У нас есть больше, чем крылья, — дух. Который гуляет, где хочет, и находит открытую душу».
«Что общего между мотыльком и духом?»
«Разве ты не услышал — полнота.
«Хорошо летать словами, — сказал он грустно. — А когда ты и плечом не можешь шевельнуть? Липовую ложку поднять не могу…»
«Ого, ты забыл о червячке. О его смиренном смертном пути. Никто не говорит — быть крылатым. Говорят — становиться им. Изо дня в день… Настоящая свобода — это не мгновенное познание. Это длительное и мучительное созревание, как у мотылька, продиравшегося через норы и дупла и уклонявшегося от клювов. Это переживание и внутренняя перемена, требующая напряжения, терпения, душевного умирания и воскресения… Крылья не хохлатка, растут долго. Но не труди себе мозг. Отдыхай. Покой собирает силу. На сегодня достаточно тебе знать, что есть важное…»
«А что есть важное?» — поднялся он на локтях, сдерживая боль.
«Ну, если начать с простого… Важно знать, для чего ты просыпаешься каждый день. И важно ложиться в мире и с радостью, что завтра снова проснешься для чего-то».
С минуту парень натужно обдумывал услышанное. Потом вздохнул:
«Вставать и ложиться со смыслом сущности, как вы говорите… А я в свои двадцать лет не знаю, для чего и жил до сей поры. И как хочу прожить далее всю жизнь, тоже не знаю…»
«Не ты первый, не ты последний, Алекса. Я не встречал ни одного сообразительного человека, который бы в свои двадцать имел на это ясный ответ. Однако они жили, веря во что-то, держались до конца, скрепляя волю и дух. И таки пришли к своему берегу, к тихой воде…»
«К какой воде?» — прищурился он.
Я, улыбнувшись, кивнул на реку, которая, казалось, даже приумолкла, прислушиваясь к нашей беседе.
«Но пожди, парень, ты там упоминал о ложке. Не грех бы нам и вправду чего-нибудь перехватить. Есть жареный турач, которого мы поймали с Марковцием. Есть брынза и кукурузная крупа. Царское угощение. Выбирай, чего душа желает».
«Я выбрал бы хлеб, — сказал он. — Мамкин хлеб».
Я понимающе кивнул.
Затесь пятнадцатая
Верховные мельницы
Загадаю загадку, закину на грядку; пусть моя загадка до лета лежит.
…И когда я в последний раз зажигал шпаргет[234]
матери? Да и зачем. Дух ее хлеба отлетел вместе с ее душой, и не воскресишь.