Из своего отруба я вышел на открытое пространство сквозь пролом в стене монастыря, заглушенный кустами свербиги. О нем знал только я и Марковций, который ходил сюда на охоту. Была ранняя, уже светлозорая пора, время молочников и огородников. Они стягивались из ближних сел с кошами и тележками, направлялись к Каменному мосту. Живой шнурочек простонародья в армяках и сукманах[21]
, отдающих сладковатым запахом молока и навоза. Хотя земля с ночи была еще студеной, лапти и стоптанные башмаки они бережливо несли в руках, чтобы за мостом натянуть на ноги и так ступить на чистую брусчатку. За неряшливость босоту могли огреть жандармским батогом-нагайкой. Челядина без обувки и с нестриженой головой могли не пустить на торговую площадь, а господа, которым еду носили домой, еще и на руки поглядывали — не слишком ли черные. Некоторые хуторяне перед мостом поворачивали к воде и старательно терли их мелкой щебенкой и косичками жабьего мыла. Девки рвали мяту и засовывали между толкачиками со сметаной и самокишем. Изголодавшееся за ночь Мукачево ожидало их белые, как сыр, бесаги[22], тучные крапивные мешки, пропитанные зеленой росой.В замлинской корчме я купил стаканчик вина. Вино помогает познавать людей. А мертвые лучше всего раскрывают живых. Поэтому я пошел в сторону кладбища. Там сзади к старой часовне лепилась будка мастера похоронных дел Трусяка. Застал его дома. Где же еще ему быть, когда во дворе свежий покойник. Мертвец лежал в неструганном деревище[23]
, притрушенный деревянной стружкой вместо покрывала.— На каждой мелочи выгадывают грош — мертвый не осудит, — буркнул Трусяк, не имея привычки здороваться и прощаться. Оно и не удивительно: его заказчики не из разговорчивых. Зато у него самого — язык, как помело.
— Хорошо хоть у этого глаза маленькие и узкие — поэтому и меньшая монета подошла, чтобы прикрыть их. Дешевле обошлось, — откровенно радовался гробовщик.
Зато у самого глаз привычный — сразу увидел посудину в моем кармане. Вдруг пригласил:
— Садись, Мафтей, чтоб у меня добро садилось.
— Твое добро, видится мне, не сидит, а лежит…
— Хе-хе-хе. Твое бойкое слово я своим покрою: белая редька, да горькая. Труд сей окаянный, сам знаешь.
— Не знаю, бедняга. Я людей лечу, а не закапываю.
— Да-да, лелеют, кормят, милуют, лечат, а я выкопаю яму на семь ступней и положу на веко комок земли — нате! Каждому выделю.
— Щедрый ты человек.
Гробовщик оскалился съеденными, как старые грабли, зубами. У него было страшное лицо, а когда смеялся, то еще страшнее. Наверное, никому из ремесленников не подходило лицо так, как ему. Если бы, чего доброго, мертвец поднялся из гроба, то умер бы снова.
Я нацедил вина в засаленную кружку. Чувствительные ноздри его встрепенулись, как крылышки у мотыля. А губы присосались к краешку, как к сладчайшей груди.
— Чую, тебе новая работа будет, — начал я издалека. — Город гудит, что восемь душ погублено. Одна за другой, цугом…
— И что с того, а тела где?! — огрызнулся Трусяк, будто у него кто-то вырвал из рук питье. — Смерть, она порядок любит. Уважение к себе. Чтоб мощи обмыли, украсили, положили в деревище, — ударил он кулаком по доске так, что даже волосы у мертвеца качнулись. — Положено отпевать по закону, закопать, насыпать могилку, над которой слезу можно пустить, посадить скипец[24]
. Умереть — не шапку слив нарвать. Это жизнь — мука, глум и греховодство, а смерть — дело серьезное, можно даже сказать, праведное. Ее, хорошую, еще и заслужить надобно. Не зря же молимся: избави нас от внезапной смерти… А эти ветреницы… Куда их занесло, ты не знаешь? Крещеный человек умирает как положено. С крестом на груди и мо… мо…— Монетой на глазах, — подсказал я.
— Н-н-нет, с молитвой на устах… А они куда запропастились?
— Куда?
— Куда выветриваются босоркани?[25]
Тебе лучше знать, потому что живешь ближе к лесным чащам и ко всякой нечисти.— В чащах больше чистоты, нежели на улицах… — вставил я. — А девицы, говорят, все обленные[26]
, из добродетельных семей.— Вестимо, благочестивы, как херувимы… И на небеса вознеслись. А крестики не взяли, чтобы их не обременяли.
— Что ты мелешь, дурилка?
— То, что слышишь. Сами пропали, а нательные крестики их остались.
— Откуда ты знаешь?
— Кому знать, как не мне. Кто смерти служит? Я, глупый, долго еще надеялся, что тела их придут ко мне в руки, узнавал, подкупал соседей… Человеческое существо должно след оставить. А тут ни волоска, ни кости. Бог забирает душу, но не плоть. Кто же их забрал? А? Нечистая это приключка, Мафтей, темная, как восьмая ночь. Немзой[27]
тут пахнет… Но мне-то что до того. Мое дело есть, спать и ждать. А тут мне не обломится… Не знаю, правда, в чем твоя выгода. Что ты вынюхиваешь?— Нет у меня для тебя ответа, Трусяк, ибо и сам не знаю. А когда такое со мной случается, то обращаюсь к размышлениям праведного Аввакума. Помнишь его?
— Да как же не помнить? Когда еще в силе был тот Божий человек, то отпевал самых уважаемых покойников Мукачева. Какие то были проводы! Сахар, а не похороны!