Весь вопрос состоит лишь в том, зачем он меня с ними так настойчиво знакомил, чего ради он на моих глазах выворачивал свое сияющее нутро, а мы гуливали втроем – по садам и паркам, на концерт, в театр, на танцульки, на вернисаж, в микропоход? По снегу и жаре.
Овечин, девушка и я.
Почему я не избегал его? Может, мне просто было его жаль. Этого прагматика.
Но он сакрально усерьезнивал мной, моей несимпатичной куцей персоной, разговоры с ними, довольно бессмысленные. Ведь у него на все про все была теория тотального материализма. И он все ладно объяснял, доведя увиденную на выставке картину, прочитанную недавно книгу, увиденный спектакль до тяжелого убогого смысла. Мне во всей его завершенной логике всегда чудился мрачный конец. Я будто оттенял и очеловечивал его скрупулезный бред, последовательный и весьма напыщенный, и, кстати, совершенно неотличимый от общего здравого смысла тогдашнего времени. И общая картина этого примитивного, как мне порой казалось, человека представала перед юницами более сложной, романтичной, сумеречной и даже в какой-то степени полузапретной.
Одна из этих них, этих юниц, красивая, лупоглазая милая Оля, девушка очень простая, слушала его целых полтора года. Он так за ней, как говорится в народе, “ухаживал”.
Странный термин, какой-то деревенский. За кем ухаживают и ходят?
Мы странной троицей вытаптывали убогие куртины старой части нашего саморазрушающегося города. Но, что за диво, – из-за его философических ризиньяций, которыми он засорял времена года, наших следов там не осталось, и этот сюжет мне сочинять довольно трудно, так как я почти не помню частностей. Особенных частностей, таких душевных редкостей. Которые и редки и редкости. Ну, милый взгляд, положим, добрый сердечный жест. Не думаю, чтоб он на такое был способен. Нет. Он был полон идеями методичного экспансионизма. Угулять, скажем, скромную, добрую, уютную Олю так, чтоб она влюблялась и не сводила с него своих глупых голубых луп. Сквозь густую сень ресниц на него лилось сияние из оптических приборов, прозываемых очами. Этот отраженный свет падал и на меня.
А он нес – и из чего состоит мозг, ее нежный на ощупь мозг (кстати, – подмигнул он, – нечувствительный к боли, так как там нет нервных окончаний), эманирующий особым способом именно эти лучи, и как он, Овечин, выглядит в ее милом глуповатом мозге – сплошное электричество, между прочим. И спектрально не очень сложное, кстати. И как предстает она, такая чудная и голубоглазая, с виду легчайшая пэри, пугливая менада, сильфида, в его сером мозговом веществе младого ученого, естествоиспытателя. И как выгляжу я – недалекий, вечно сомневающийся и к тому же рано начавший лысеть от своих сомнений подозрительный агностик – вот тут на лавочке, слева от Оли курящий дрянную сигарету. Мой дым полз всегда на Овечина дешевым руном, как бы я ни садился рядом. Будто специально. Он так и не смог никогда внятно объяснить, почему так происходит.
Угулявшись и наслушавшись бодрых россказней Овечина, девушка влюблялась в него не на шутку, а меня, так как я был все время рядом и мешал, наверное, по ее разумению, предаваться любови, начинала тихо, а потом и люто ненавидеть. Во всяком случае мне, дураку-агностику, так казалось. И я отирал тыльной стороной ладони свою вечно мокнувшую пегую плешь. Что делать, но я “потел головой”. От “излишков” сомнений, как провозглашал хитро улыбающийся Овечин.
Над нашей троицей все время клубилась красивая грозовая туча, и Овечин трещал, как радиоточка, куда может вот-вот шиндарахнуть неумолимая молния.
– Нет, ты посмотри, ты только посмотри, – звал он громким прекрасным баритоном меня, тыча стилом веточки в чистую снежную шкурку, прикрывающую асфальт бульвара. В том месте, где наш принципиальный политический спор достиг апофеоза.
– Неужели ты думаешь, критикан несчастный, что
Он уважительно кивал на матерую десятиметровую тетку-жницу, остервенело тискающую букет колосьев. Она редко колебалась на тяжко дышащем кумачовом гигантском плакате. На фасаде некоего учреждения. С расстояния в три метра на нас смотрела старая ворона. Оля кидала ей клочья булки. Птица хищно склевывала девичьи подачки.
– Если работать, то на общее благо! – провозглашал он в унисон жадному птичьему крику.
– Ведь это всеми классиками доказано как дважды два. У единоличника не может быть никакого энтузиазма. У него иная сквалыжная психология. Только голый, неискоренимо циничный расчет сволочи! Единоличный энтузиазм – это вопиющий абсу’д. Вот, ’исую специально для вас, батенька, г’афик.
– Не ’азбаза’ивай на’одное достояние, хлеб наш насущный, това’ищ ба’ышня! – обращался он к девушке, ловко вырывая у нее поуродованную булку.