Мандельштам прекрасно понимал, что, сочиняя, – а тем более, читая вслух хотя бы даже самым надежным слушателям из числа своих друзей и знакомых это губительное стихотворение, – он безостановочно совершает акт самоубийства, а заодно подставляет под наказание и всех тех, кто его слушает. Художественную, эстетическую ценность этого стихотворения отметила, пожалуй, только одна Ахматова. Это видно из протокола допроса Мандельштама, записанного рукой следователя, где на вопрос: «Как реагировала Анна Ахматова при прочтении ей этого контрреволюционного пасквиля и как она его оценила?», подследственный отвечает: «Со свойственной ей лаконичностью и поэтической зоркостью Анна Ахматова указала на “монументально-лубочный и вырубленный характер” этой вещи…» Большинство же других, слушавших это стихотворение от Мандельштама, оценили его весьма пренебрежительно.
Илья Григорьевич Эренбург, например, не признавал эстетической составляющей в прочитанном ему стихотворении о Сталине, он называл его не иначе как «стишок», считая его одноплановым, лобовым и случайным в творчестве Осипа Эмильевича.
Еще резче выразился Борис Леонидович Пастернак. Выслушав стихотворение из уст автора, он просто отказался обсуждать его достоинства и недостатки.
Как-то, гуляя по улицам, забрели они на какую-то безлюдную окраину города в районе Тверских-Ямских, звуковым фоном запомнился Пастернаку скрип ломовых извозчичьих телег. Здесь Мандельштам прочел ему про кремлевского горца. Выслушав, Пастернак сказал: «То, что Вы мне прочли, не имеет никакого отношения к литературе, поэзии. Это не литературный факт, но акт самоубийства, которого я не одобряю и в котором не хочу принимать участия. Вы мне ничего не читали, я ничего не слышал, и прошу Вас не читать их никому другому».
Точно так же (буквально слово в слово, точно они сговорились) в аналогичной ситуации высказался и Георгий Шенгели, о чем рассказал, повествуя о своем визите с ним к Осипу Мандельштаму, поэт Семен Липкин:
«В последний раз я видел Мандельштама, посетив его вместе с Г. А. Шенгели… И мне вспомнилось, как я с тем же Шенгели пришел к Мандельштаму, еще до его ссылки, в комнатку в Доме Герцена, и Мандельштам прочел нам стихотворение об осетинском горце, предварительно потребовав поклясться, что никому о стихотворении не скажем. Я понял, что он боится, и не может не прочесть эти строки…
Шенгели побледнел, сказал:
– Мне здесь ничего не читали, я ничего не слышал…»
Практически такую же историю рассказывала однажды и Эмма Герштейн:
«Утром неожиданно ко мне пришла Надя [4]
, можно сказать, влетела. Она заговорила отрывисто. “Ося сочинил очень резкое стихотворение. Его нельзя записать. Никто, кроме меня, его не знает. Нужно, чтобы еще кто-нибудь его запомнил. Это будете вы. Мы умрем, а вы передадите его потом людям. Ося прочтет его вам, а потом вы выучите его наизусть со мной…”Надя была очень взвинчена. Мы тотчас пошли в Нащокинский. Надя оставила меня наедине с Осипом Эмильевичем в большой комнате. Он прочел: “Мы живем, под собою не чуя страны” и т. д. все до конца, но, прочитав заключительное двустишие – “что ни казнь у него, то малина. И широкая грудь осетина”, – он вскричал:
– Нет, нет! Это плохой конец. В нем есть что-то цветаевское. Я его отменяю. Будет держаться и без него… – И он снова прочел все стихотворение, закончив с величайшим воодушевлением:
…Как подковы дари́т за указом указ —
Кому в лоб, кому в пах,
Кому в бровь, кому в глаз!!
– Это комсомольцы будут петь на улицах! – подхватил он сам себя ликующе. – В Большом театре… на съездах… со всех ярусов… – И он зашагал по комнате.
Обдав меня своим прямым огненным взглядом, он остановился:
– Смотрите – никому. Если дойдет, меня могут… РАССТРЕЛЯТЬ!»
Это было сказано не для красного словца. Конечно, могли расстрелять. Строго говоря, даже не могли не расстрелять. С момента ареста (его арестовали в ночь с 13 на 14 мая 1934 года) он – по собственному его признанию – все время готовился к расстрелу: «Ведь у нас это случается и по меньшим поводам». Но когда он читал свою «эпиграмму» Эмме Григорьевне, эта жуткая перспектива маячила где-то на периферии его сознания как реальная, но все-таки не неизбежная угроза. В тот момент (это ясно видно из всего его поведения) он был упоен своей поэтической удачей и гораздо больше, чем страхом перед неизбежной расплатой, озабочен тем, чтобы стихотворение «держалось».
Запись Эммы Герштейн неопровержимо свидетельствует, что сам Мандельштам вовсе не считал, что это его стихотворение – не факт поэзии, а всего лишь некий политический жест.
Однако точка зрения Эренбурга и Пастернака на эти «стишки», в конце концов, возобладала и утвердилась как бесспорная. Вот и Эмма Григорьевна пренебрежительно именует поэтическую инвективу Мандельштама эпиграммой. И Надежда Яковлевна, приводя уничижительную оценку Эренбурга, называет ее справедливой. Похоже, что это и в самом деле находится ближе всего к истине…
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное