“Недавно я поверила про вас и про себя, что мы смертны”, – сказала Ольга. И выдвинула проект пожить летом хоть месяц вместе. Я подумала, но не сказала: неужели будет у меня лето? Так велика слабость, так запущены недуги, что не верится в такие сроки, как ряд месяцев.
..У бабушки моей со стороны матери[262]
было 12 человек детей. Вот что говорила о них бабушка: “Фленушка и Митрошенька ушли к Богу младенчиками 5-ти месяцев и 9-ти месяцев. Я о них и не скучала. Третья, Софьюшка, в балетной школе училась, и, хоть красивая из себя была, ее в кордебалете держали – танцевала «у воды» (на заднем плане). Но и там увидал ее суженый, богатый купец, – цветы посылал, подарки, а потом стал женихом на дом ездить. Восемнадцати лет замуж выскочила. Жили так себе. Не пара друг другу были. Софьюшка веселая, танцорка, хохотунья. Ну а он – постарше, солидные на уме мысли, брови нахмуренные, выговорами ее тревожил. Она не смолчит, и пойдет катавасия. Впрочем, он любил ее и задаривал и ревновал. Двух деток прижили – Николю и Лизоньку. (Блистательно-красивую Лизу, кумир моего отрочества и юности.) А тридцати лет танцовщица моя Богу душу отдала – чахотка. И внучат мне оставила. Отец их тоже сначала разорился, а потом от тоски умер. Лизоньку к нам трехлеточкой привезли. Дикая была, совсем дикарка. И некрасивая – глаза большущие, и все исподлобья смотрит – Волчком ее прозвали. А как стала подрастать, выровнялась. В 17 лет уж красавицей была, лучше матери. Алеша – четвертый – пяти лет умер. Как умереть, просил «пузыриков на веточке», забыл, как виноград называется. Но я догадалась. Съел две-три ягодки и отвернулся. А через полчаса его уж не стало. Перед тем как заболеть, книжку рассматривал про Анику-воина. Аника нарисован и смерть с косою над ним. А мой голубчик задумался, а потом и говорит: «Вот, маменька, так же как его Смерть сразила, так и меня сразит»”.Тут бабушка отирает слезы, и мы вслед за ней от жгучей жалости и страха перед косой потихоньку и почему-то сладко всплакнем каждый раз.
С таким же замиранием сердца любили в сотый раз слушать, как умирала десятилетняя Сашенька, над смертным одром которой доктор сказал: “Какая неземная красота улетает”. Пепельные у нее были кудри и синие глаза, и белизны была она мраморной… Мне она представлялась всегда улетающей и даже улетевшей очень высоко, за облака. В раннем детстве улетание ее понималось мной совсем не как метафора, а как птичий или ангельский полет. И слился ее образ потом с лермонтовским “по небу полуночи ангел летел”.
Детство и старость полнее чувствуют религиозное значение жизни, чем молодость и зрелость. Может быть, потому что ближе стоят к вратам Тайны – у выхода из нее и у входа в нее. Молодость опьянена собою, чувствами, страстями, разгулом волевых сил. Зрелость – заботами.
Детство же – первое утро мира, первоначальная свежесть восприятия. Ни забот, ни страстей, разве только мимолетные движения их. Окружающий мир волнует, радует и изумляет именно Тайной. Эту же тайну, волнующую, радостно изумляющую, знает каждый религиозный, не окостенелый душевно старик.
Вспомнилось: в любимом моем пушкинском стихотворении[263]
: жизнь – от детства до какого-то момента ее просветления (он может быть и раньше старости), жизнь – “художник-варвар”, который “кистью сонной картину гения чернит”. И счастье, что “краски” этого варвара с “беззаконным” рисунком с годами “спадают ветхой чешуей”. И воскресают тогда видения “первоначальных чистых дней” детства, первой юности.Видения, видения детства – критерий на всю жизнь законного, важного, священного – неведомого варвару с непробужденным сознанием “хладному миру”, житейской жизни.
Живя в одном городе, интересуясь жизнью дружественной души, ценя личность друг в друге, нашли полную возможность не видеться два года – я и Татьяна Алексеевна[264]
. Старость и вся сумма условий. И теперь списались и повидались лишь потому, что недавно я была у грани вечной разлуки. У Татьяны Алексеевны очень измученное лицо. Старое, но не одряхлевшее. Уцелело изящество черт, утонченность их пропорций. “Высокий взгляд” – брови высокими арками над впалыми страдальческими глазами. Пепельная седина. Вообще – сожженность, сквозь которую светится то несгораемое, что делает душу бессмертной. И еще – благородство породы – Италия (со стороны матери), античный канон скульптуры лица.