Но еще раз суждено было увидеться нам, когда Зина уже была в могиле, а все мы в пламени гражданской войны. В одну из 14-ти смен власти в Киеве Петровскому с сыном пришлось в спешном порядке бежать через Цепной мост в Бровары. Это было в 1919 году. По дороге он забежал в семью моих киевских друзей[285]
, где я тогда нашла приют. (Прошло новых 14 лет!) Он был уже сед, лимонно-желт, но еще красив теплой бархатной темнотой глаз, и не огрубел его голос. И я была пятидесятилетняя толстая старуха. Я ощутила тревогу за него, но не больше, чем за всякого знакомого, кто в это время бежал. Он, кажется, не ощутил ничего.Он был смертельно озабочен какими-то документами, о которых говорил с моей приятельницей, стоя в передней с сумкой через плечо. Когда я с ним поздоровалась, его глаза чуть скользнули по моему лицу, и ничего не отразилось в них, кроме: не мешай, не задерживай. Так мы расстались. И уже навеки. Через год он умер от сыпняка на хуторе, где, укрывшись от киевских бурь, нянчил годовалого внука.
Мир праху его! Пусть легкой будет ему земля, которую он любил несмелой, жадной любовью, детям которой он служил, как умел, и часто бескорыстно, и с хорошим человечным участием, которое так красило его говорящие, мерцающие почти физическим излучением, ласкающие глаза – в дни молодости.
Умерла Соня Голлидэй[286]
. Еще молодая – лет 36–37. Талантливая, умненькая и глубоко незадачливая в театральной и личной жизни. “Зеленое кольцо”, “Белые ночи”, в Художественном театре большой успех. Ушла оттуда в самом начале карьеры – отличалась непримиримой гордостью, неспособностью приспособляться. Пошли скитания по провинциальным сценам. Нужда. Временами почти голод. Немилый, но крепко с ней связанный (“тайна сия велика”) муж, маленький актер и алкоголик.Как недавно и как хорошо прочла она (наизусть) страничку из Толстого о детском романе Наташи, где “поцелуйте куклу!”. Было это за столом у Аллы Тарасовой, экспромтом, по моей просьбе. Маленькая, темноволосая, темнобровая – такие изящные брови – темноглазая, Соня Голлидэй перевоплотилась на те мгновения в Наташу Ростову. Розовое платье все в оборках, полудетские, горящие “отчаянным оживлением” глаза при сдержанности мимики и тона, вдобавок прическа с висящими по-английски локонами дополняли иллюзию. Так ярко светило солнце на стол с виноградом, с яблоками. Мы начали строить планы, как “вывести Соню Голлидэй в свет”. Очень одушевилась Алла желанием помочь беспомощной и трагически неудачливой подруге (по школе Художественного театра). И я придумала познакомить ее с Крестовой, для иллюстрации (платной) лекций о классиках в разных учреждениях. И это как будто пошло на лад. С большим успехом она выступала несколько раз и еще где-то. Но все побаливала “печень”, а это уже был рак желудка, последняя его стадия.
И вот нет Сони Голлидэй под солнцем наших стран. И – почему она, а не я? Мне так пора, а ей, казалось бы, так рано. Она как будто и совсем не жила; что-то было в ней трагически неутоленное и такое неразрешенно-несчастливое.
Трагедия без катарсиса.
И вот сожгли эти глаза, брови и милый молодой голос. А Соня-то, Соня где? Будем ли это когда-нибудь знать, Господи?
У Ефимовых. Синеокий, седой уже, старый, но не старик, могучего сложения, начинающий жиреть красавец выбежал в одних трусиках. “Здравствуй! Здравствуй!” Это к старой поэтессе, с которой никогда не был на “ты”. И дальше – громко гогоча, размахивая кистью, показывая все еще белые, еще целые зубы: “Как хорошо, что пришла. Вот мило. Отлично, в самом деле. Пойдем обедать. Впрочем, нет, сначала сюда, смотри, что я сотворил!” Поэтесса покорно двинула старушечьи оплывшую фигуру, увенчанную седеющей головой в совершенно круглой, очень старой шляпе, с болезненно-терпеливым выражением лица в комнату, заставленную скульптурой, завешанную рисунками и картинами вперемежку с какой-то поломанной, несуразной мебелью, рамами, кусками холста.
На полу были раскинуты большие картины – лев, телец, орел и ангел.
– Это поюще, вопиюще, взывающе и глаголюще, – с жадно засветившимися глазами могучим бархатистым басом возгласил, размахивая кистью, голый красавец и пытливо заглянул в лицо старухе.
– Вас, может быть, смущает, что я так, в трусиках? – вдруг застенчиво спросил он, переходя на “вы” и учтя застывшесть ее лица.
В дверях появилась в старом капоте с некрасивым, но умным, тонким и обаятельно милым лицом жена скульптора, тоже талантливая, но малопризнанная художница. Она светло улыбнулась поэтессе:
– Что тут может смущать? – обратилась она с легкой укоризной к мужу. – Ты уже всех приучил к тому, что ходишь нагишом.
Поэтесса внимательно посмотрела на трусики; потом на картинно-красивую голову скульптора.
– Мне все равно, как вы одеты, – сказала она, задумчиво наклоняясь над картинами.
– Хорошо? Звери-то, как по-вашему, удались? – жадно спросил художник.
– Да-а… Только в зверях этих мало небесного. И поют, и взывают, и глаголют они об одном – все о том же, о чем ваши быки, козлы и кабаны.