Он писал твердым и остро отточенным карандашом очень мелко, чтобы легче было спрятать свои записи во время частых обысков.
«В сущности, — подумал он (но не записал), — мы под наркозом. Обещания продолжаются: завтра, morgen früh. Если Франция станет на путь сотрудничества с Европой… Наркоз! Пожалуй, Эберлэн прав! Да, приспособившийся». Это скромное слово оскорбляло сильнее, чем брань.
Камилл вернулся с прогулки, держа в руках «Поммерше цейтунг». Тома Каватини перелистал газету и заметил:
— Ребята, сегодня их девять!
Он сосчитал траурные объявления о военных, погибших на восточном фронте, — девять маленьких крестов в черных рамках, выделяющихся на белой бумаге.
— Тото, — сказал Камилл, — это отвратительно. Радоваться смерти хотя бы врага — недостойно христианина.
— Пе-пе-пеги… — начал Тома.
Упоминание о Пеги вызвало общий протест. Не потому, что Пеги, о котором без конца упоминалось после Национальной революции[37]
, всем надоел, а просто потому, что было невыносимо слушать, как Тото заикается: «Б-б-блаженны созревшие з-з-злаки». Отрывистый стих поэта в сочетании с дикцией его поклонника представлял такую же неудобоваримую смесь, как и этуф-кретьен.Тото нахмурился:
— Я с-с-считаю, так же, как и Симон де Монфор, что господь узнает своих[38]
. — Он выговорил это на одном дыхании. — И кроме того, им нечего бы-бы-было соваться!В раздражении он стал, фальшивя, напевать одну из своих любимых песенок:
Эти странные слова говорили о печальном детстве в рабочем поселке на Севере, где даже телячья голова, сваренная в котле, считалась роскошью.
Франсуа сделал усилие, чтобы не слушать. Он записал: