«Мы все такие, — подумал Франсуа. — Все защищены масками. В сущности, может быть, он умнее нас всех. Это гораздо удобнее — полностью отделить в себе доктора Джекилла от мистера Хайда[50]
. Если я был бы умнее, я бы отделил в себе пацифиста от солдата и спокойно делал бы свое дело».Звуки рояля убаюкивали Франсуа. Лежать в тиши этой «штубе» как бы подвешенным над миром — в этом состоянии было что-то удивительное. Ты не знаешь, Анни, что я не могу ничего вычеркнуть из прошлого — ты пользуешься забвением, как оружием, потому что ты женщина. Ведь женщинам свойственно забывать. Знаешь, в плену люди вслушиваются, очень чутко вслушиваются. Я хотел бы написать тебе письмо, но без цензуры, и чтобы мне не мешал ложный стыд. Как я могу советовать тебе!.. Я сам живу так, словно меня уносит течением, и я тщетно барахтаюсь.
Я отказываюсь от подкопа. Я отказываюсь от побега, предложенного Эберлэном. Но я помогаю ему. Я чувствую, что ты в отчаянии, что ты надеялась больше, чем я. Может быть, ты сдашь. Я это чувствую. Сдашь от безнадежности. А потом будешь жалеть всю жизнь. Но я сейчас не стану бежать. Хотя у меня как будто достаточно храбрости. О храбрости я понял все, когда увидел, как контрабандист Матиас, ставший на четвереньки от страха перед бомбардировкой, снова превратился потом в героя с гранатой в руке. Бывает и наоборот. Каждому свое. Бывает так, что человек не боится гранаты, револьвера, бомбардировки, пики или кинжала. А в остальном он трус!
Ты говоришь, что я все делаю «по чести», а Эберлэн назвал меня приспособленцем. В чем же храбрость, в чем трусость?
Франсуа попыхивал трубкой и выплюнул табачную крошку, щипавшую язык. Он посмотрел на фотографию Анни, на ее тонкое, смуглое истомленное лицо — только Модилиани[51]
мог бы передать его прелесть. Франсуа наклеил этот снимок на кусок серого картона, в который был упакован искусственный мед — кунстхониг. Его любовь тоже была, как искусственный мед. Он не очень любил этот портрет, но ему приходилось довольствоваться им. После истории с той фотографией, на которой она была снята вместе со своими сослуживцами, Анни не присылала ему других, может быть, по невнимательности или по недостатку женской чуткости, а может быть, из-за глубокой неуверенности в своей красоте. Рене, их приятель-скульптор, о котором она упоминала в своем письме, говорил, что в ее чертах есть что-то дорическое. А Франсуа находил в ней нечто от Модилиани. Каждый видит людей по-своему!Анни происходила из Оверни, из Вольвика — местности, где много черного, грубого камня, она была также из Иль-де-Франса, из Сен-Мандэ Берси, Домениля, из XII округа Парижа. Предместья с запахом распиленных дров, средневековый Венсенский лес, площадь Нации. Анни была парижанкой из индустриальных районов, расположенных на берегу Сены, пробиравшейся сквозь город, сквозь туман, сквозь сиплые свистки буксиров и шум моторных лодок. Но вместе с тем Анни была и землячкой Франсуа Субейрака — уроженкой деревни, откуда зеленые тропинки вели к старинным замкам. Таковы были две стороны Анни. Конечно, Анни была из овернского Парижа, который хлопочет, копит деньги и торгует пороком на площади Бастилии с той же профессиональной добросовестностью, с какой торгуют лесом или углем, — это люди с грубыми, суровыми чертами лица, с круглыми головами, люди, которые рано встают, плохо умыты, трясутся над каждым грошом. Их матери — крепкие женщины с тонкими губами… (Анни, извини, но у тебя тонкие губы…), с шероховатой кожей, с руками, изъеденными щелочью.
Ничего от «фифы». Так же как и я, люди эти привязаны к овернской земле, к ее холмам и долинам. Ты из того же племени, что и я, Анни. Но ты женщина, и твой патриотизм не простирается дальше этой холмистой Франции и XII округа.
Ты искоса глядишь на меня, в твоих глазах беспокойство. Ты смотришь на меня после трех лет разлуки настойчиво и пристально — это портит тебя, — ты стараешься разглядеть за объективом будущего Франсуа. Снимок порвался, на нем следы боев. Твоя фотография была разорвана в клочки, пришлось ее наклеить на этот картон, кое-где подрисовать тени. Анни, я занимался этим часами, подбирая кусочки, словно осколки фарфоровой вазы… Да. Я починил тебя и теперь вижу тебя, как в звездном зеркале. Надо пользоваться минутами просветления. Я получил отпуск через четыре месяца после нашей неудачной встречи в Коллиуре и после слишком короткого свидания в Валансьенне. Ты помнишь наш злой, отчужденный смех? После этого мы больше не виделись, и поэтому даже теперь во мне и в тебе остались следы жестокой борьбы, которая ведется в наше недоброе время между мужчиной и женщиной. Мы больше не понимаем друг друга. Мы отдаляемся друг от друга с постоянной скоростью. Я прочел это между строк твоего письма. Я чувствую, что ты любишь меня и что ты сдаешь. Сейчас ты упрекаешь меня, что мы пожертвовали собой ради идей — ты нарочно выбрала слишком громкие слова. «По чести» — ты поставила в кавычки. К кому относится эта насмешка? К пресловутым словам Петена? Или ко мне?