— Я ждал лишь предлога, чтобы представить вас.
Они продолжали прогулку. Из окна «штубе» 17-4 Ван сделал знак рукой. Франсуа крикнул:
— Я пройдусь еще раз. У тебя что-нибудь срочное?
— Нет, — крикнул в ответ Ван.
— Странно, — сказал майор, — вы один из лучших молодых офицеров, которых я встречал за время своей службы. Это у вас в крови, конечно? Хотя вы сами этого не знаете.
— А что толку?
— Боши проиграют войну. Нужно будет закончить ее. Вы — штатский человек, преподаватель, атеист…
— Я не атеист, господин майор.
— Да, вы ходили на мессы в батальоне. Чтобы доставить мне удовольствие. Потому что я говорил, что месса входит в число служебных обязанностей. Нет, не спорьте. Доказательство: вы ни разу не причащались.
— Можно, не будучи католиком, не быть и атеистом.
— Ах да, — сказал майор. — Знаю. Обычно те, кто так говорит, обманывают сами себя. Они или католики или атеисты, сами того не сознавая… Вернемся к револьверу. Почему вы все-таки обзавелись им?
— Потому что мы подверглись прямому нападению, — сказал Субейрак.
— А карабин?
— Я обменял револьвер на карабин, когда увидел, что теперь надо не командовать, а самому с оружием в руках делать свое дело. Я предпочел карабин.
— Почему?
— Потому что от него больше пользы, господин майор.
— Но не при внезапных схватках. Вот, например, в Вердене, в семнадцатом году. Нет.
Он тяжело дышал, поднимаясь по песчаной дороге ко II блоку. Франсуа в раздумье продолжал:
— Возможно, здесь было что-то показное. Демагогическое. Ведь карабин — солдатское оружие. Да, существовало и такое соображение…
— Если бы все антимилитаристы походили на вас, — сказал майор, — я бы тогда…
Он закашлялся. Франсуа был уверен, что майор кашлял нарочно. Долго они шли молча. И в третий раз они увидели русских. В первой яме слой извести уже почти сравнялся с землей. Во второй яме оставалось еще свободное место, третья яма быстро увеличивалась. Русские пленные приблизились к французскому лагерю. Некоторые из них потирали рукой живот. Конвоир как будто ничего не замечал. Франсуа вынул пачку сигарет, вложил в нее камешек и бросил. Другие французы кидали куски хлеба. Русские на лету хватали все, что им переправляли. Но сигареты им не удалось поймать — камень оказался слишком тяжелым, обертка разорвалась, пачка упала между рядами колючей проволоки. Русский, который стоял ближе всех, в отчаянии пытался, лежа на земле, дотянуться до нее, но не смог. Сердце Франсуа бешено стучало. Конвоиры с криком набросились на русских, отогнали их к телеге. Тот, кому Франсуа бросил пачку, получил удар сапогом, заставивший его подскочить каким-то нелепым прыжком. Фриц в ярости орал, угрожая винтовкой и русским и французам, несуразный и смешной, несмотря на весь ужас этой жестокой сцены. Русский присоединился к своим товарищам, бросив на Франсуа долгий, полный безнадежности взгляд.
Франсуа вдруг почувствовал, что мужество покидает его. Жалость и сострадание были бесполезны, им больше не оставалось места в этом мире. Взбешенный часовой велел французам разойтись.
— Что касается меня, то у меня один враг, — сказал майор. — Бош! Posten Ганс. Сын своего отца Ганса. Отец своего сына Ганса. Я ненавижу его. Северные департаменты были оккупированы ими во время войны четырнадцатого года. Они всегда действовали, как этот постен. Вы очень злили меня вначале, в батальонной столовой. Вы всегда говорили «немцы», и я ничего не мог возразить, потому что это было по правилам. Я говорю «боши». Мой отец говорил «альбоши». Этот часовой — бош. Фон-Шамиссо — бош.
— Вы ненавидите их?
— Да.
— Это вы, христианин… А я не могу ненавидеть. Знаете, господин майор, до войны я был социалистом.
— Это значилось в секретных данных о вас.
Впоследствии они никогда не говорили друг с другом с такой прямотой и откровенностью, как в тот день. Много раз Франсуа хотел спросить майора, почему он до самого конца не распускал свой батальон, и он чувствовал, что Ватрен, возможно, ответил бы ему. Но он не решился. В самом деле, майор прекратил сопротивление задолго до того, как они наткнулись на немецких артиллеристов и прикрывавших их пулеметчиков. Он поступил по свободному выбору, по своей воле. Молчание майора во время агонии бравого батальона, когда офицеры хотели, чтобы он разрешил им рассредоточиться и действовать небольшими группами на свой страх и риск, — это молчание, вопреки их предположениям, не свидетельствовало о сомнениях или упадке воли, или колебаниях в вопросе о долге и тактике. Нет, оно диктовалось каким-то твердым решением, происхождение которого было им неясно и казалось несовместимым с характером и всей прежней службой их начальника.
Они подошли к бараку майора.
— Спасибо, что погуляли со стариком, — сказал Ватрен.
Франсуа смутился.
— Я прекрасно знаю, что вы меня называете Стариком. Что ж, ведь я уже дед. У моей дочери есть сын. Сын.
Он задумчиво повторил:
— Сын.
— Господин майор…
Майор провел рукой по усам вправо и влево. На его лице появилось выражение лукавства. Он подтрунивал сам над собой, над характерными особенностями своей профессии, которой он отдал столько лет.