В процессе работы над предлагаемым ныне полным переводом макам ал-Хамадани переводчики, как некогда, переводя макамы ал-Харири, руководствовались принятым в отечественной теории и практике поэтического перевода принципом функционального и ритмико-интонационного подобия подлиннику. Мы пытались найти русские эквиваленты для садж'а и размеров арабских стихов, подчиняющихся развитой квантитативной системе{34}, и по возможности воссоздать игру слов и несколько необычный для русского читателя образный строй арабской украшенной прозы. Разумеется, при самом бережном отношении к тексту, его смысловым, языковым и звуковым нюансам, подобный перевод не может претендовать на филологическую точность, потери здесь неизбежны, особенно в стихах, где переводчики, помимо имитации арабских размеров, старались в большинстве случаев сохранить и моноримическую структуру стихотворения, свойственную средневековой арабской поэзии. Целью переводчиков было попытаться воспроизвести в русском тексте эффект эстетического воздействия подлинника на читателя или слушателя. Насколько это удалось — судить не нам.
Макамы Львиная (шестая), Сасанская (девятнадцатая), Мосульская (двадцать первая) и Русафская (тридцатая) переведены 3.М.Ауэзовой, остальные — А.А.Долининой. Перевод выполнен по Бейрутскому изданию 1973 г. с комментариями известного египетского ученого шейха Мухаммеда 'Абдо (1849 —1905), на которые мы опирались в работе, привлекая и комментарии к другим изданиям.
СТИХОТВОРЧЕСКАЯ МАКАМА
(первая)
Швыряли меня далекие странствия то в одни, то в другие страны, пока не ступила моя нога в пределы Джурджана. Там я землю себе купил, остальные деньги в торговлю пустил и тем от превратностей себя оградил. Кое-каких друзей взял себе в компанию, и лавка моя стала местом обычного нашего пребывания: каемки дня дома я коротал, середину его — лавке своей отдавал.
Однажды сидели мы там с друзьями и вели беседу о поэзии и поэтах, а недалеко от нас, в стороне, устроился какой-то человек; он прислушивался, словно бы все понимал, но молчал, будто ни слова об этом не знал. Когда ж разговор в сторону нас завел и спор потянул за собой слишком длинный подол, он сказал, указывая на себя:
— Вот пальмочка, гнущаяся от спелых плодов, и столбик, о который любой верблюд потереться готов[1]. Захотите — начну свою речь я, одарю вас потоком красноречия, поведу ваши уши с водопоя на водопой, чтоб не томили их сушь и зной. Истину проясню я вам с помощью слов таких, что заставят слушать глухих, а пугливых козочек горных — спуститься со скал крутых. Я сказал ему:
— О достойный оратор! Подойди поближе — ты нас соблазнил. Подавай свою речь — так уж ты себя расхвалил!
Он приблизился и сказал:
— Спросите — получите обо всем мое мнение; слушайте — и вас обоймет восхищение!
Мы спросили:
— Что ты скажешь об Имруулкайсе[2]?
Он ответил:
— Это первый, кто следы жилья воспевал[3], «когда еще птицы спали»[4], вставал и все стати коня своего описал. Ради прибыли не сочинял он стихов, ради выгоды не нанизывал слов. Превзошел он тех, кто из хитрости развязывал свой язык, и тех, кто из алчности пальцы свои на пастбище выпускать привык.
— А что ты скажешь о Набиге[5]?
— Этот крепко ругает, когда разозлится, пышно хвалит, когда к награде стремится, и просит прощенья, когда боится, а если выстрелит, то всегда попадает в цель.
— А что ты скажешь о Зухейре[6]?
— Зухейр расплавляет свои стихи, а стихи расплавляют сердце его; когда он зовет к себе слова, отвечает ему волшебство.
— А что ты скажешь про Тарафу[7]?
— Он для поэзии — и вода и глина; рифм у него — и гора и долина. Но рок суровый слишком рано Тарафу погубил, и казну свою он не опустошил.
— А что ты скажешь о Джарире[8] и Фараздаке[9], кому из них принадлежит пальма первенства?
— У Джарира стихи отделаны тоньше и смысла в них больше, зато стихи у Фараздака покрепче сбиты, потуже свиты, побогаче расшиты. У Джарира острее сатира, племя свое искусно он восхваляет, военные доблести его прославляет. Но у Фараздака есть над ним превосходство: племя свое восхваляя, он превозносит его благородство. Джарир, когда женщин воспевает, пламя страсти в сердцах разжигает, когда бранит — в порошок стирает, когда восславляет — превозвышает. А Фараздак бахвальством любого затмит и того унизит, кого презрит, в описаниях же языка своего не щадит.
— А что ты скажешь о поэтах новых и старых?
— У старых поэтов слова благороднее, мысли их полноводнее, а у новых выражения изощреннее и ткань стихов утонченнее.
Мы спросили:
— Не хочешь ли нам стихи свои прочитать и что-нибудь о себе рассказать?
Он ответил:
— Получайте и то и другое сразу!
И продекламировал: