На специальном деревянном помосте высотой вершков семь-восемь стояла, понурясь, молодая женщина, в пестром узбекском платье. Полные икры ног ее облегали затейливо расшитые обшлага штанов из того же шелка, что и платье. Туфли на каблуках и золототканая тюбетейка довершали наряд. Округлое привлекательное лицо, видно, не привыкло к солнцу — матово отсвечивала словно молоком вымытая кожа. А волосы были черны досиня и странно они гармонировали с молочной белизной щек.
Это была та самая пленница, что ехала на лошади наглухо закутанная в халат — ее порывался посмотреть Нурджан. Она же и вопила ночью, когда хозяин вознамерился временно продать ее русскому купцу. Не мужских ласк испугалась, она знала, что ее ожидает, и покорилась неизбежному, много ночей уже согревала ложе то хозяина, то торговца Гочберды. Просто испугалась, что в Россию увезут, вот и закричала. А в чьи объятия попадет, не думала, потому что сломано было дерево судьбы ее, и совсем не интересовал торгующийся с хозяином симпатичный, гладколицый и пышнобородый покупатель.
Тархан торговался отчаянно, расхваливал невольницу на все лады, словно девушку непорочную продавал. В конце концов хлопнули по рукам.
— Ладно, пусть будет по-твоему, забирай, пусть у твоего колышка старится.
Торг окончился. Женщине накинули на голову халат, за руку свели с помоста.
Махтумкули чувствовал себя отвратительно. Во рту такой привкус был, словно какой-то дряни, словно яду наглотался. Он круто повернулся и зашагал прочь: тошно смотреть было, как торгуют людьми. В груди клокотал гнев. Было бы можно, на месте убил бы проклятого аламанщика! «Предположим, зарабатываю я хлеб свой честным путем. Что от этого изменится в мире?» Если все так рассуждать станем, мир вовсе запаршивеет! Но и в том, что истребишь одного аламанщика, тоже пользы на грош, прав этот чертов Тархан. Безвыходный круг, петля на шее…
Купив нужные вещи, и распрощавшись с Нурджаном, Махтумкули покинул базар. Не успел войти в келью, как примчался прислужник: тагсир вызывает.
Махтумкули догадывался, что кроется за этим вызовом — Нуретдин уже намекал. И это действительно было так. Осведомившись для проформы о здоровье, Бабаджан-ахун заговорил, покашливая для солидности:
— В начале будущего месяца — это будет месяц раджаб — негаснущий светоч Хивы, его величество Гаип-хан, — пошли ему аллах долгих дней жизни и благоденствия, — устраивает празднество, большой той. Все мудрецы подлунной, святые отцы и поэты удостоятся присутствия на этом празднестве. Невиданное торжество и ликование озарят наш священный город. Большие почести будут оказаны тому из поэтов, кого озарит милость владыки. Готовься — ибо мы возлагаем на тебя немалые надежды. Ты должен проникнуться ответственностью за наше доверие и оправдать его. Надеюсь, я излагаю мысль ясно и доступно?
Бабаджан-ахун был заметной величиной в Хиве, даже за глаза его именовали либо «тагсир», либо «пир», и никто не брал на себя смелость ослушаться его, отказать в какой-либо просьбе, ибо имел Бабаджан-ахун свободный доступ во дворец самого Гаип-хана — «негаснущего светоча Хивы». Все улемы[29] старались угодить Бабаджану-ахуну, подхалимничали перед ним, заискивали, не говоря уже о более мелкой сошке.
Махтумкули стоял перед тагсиром с ритуально сложенными на груди руками и незаметно рассматривал его — смотреть прямо в лицо считалось очень неприличным. Весь белый, будто нездешнее существо, был Бабаджан-ахун, Рубашка и штаны, тонкий халат, тюрбан, борода, усы — все отливало снежной, нетронутой белизной. Даже густые брови старца были кипенно-белыми! А от морщинистого продолговатого непроницаемого лица веяло холодом и отсутствием всех земных страстей.
Махтумкули заранее приготовился к ответу. Однако на всякий случай, осведомился, какое, по мнению мира, стихотворение следует читать на ханских торжествах. Потеребив холеными полными пальцами свою бороду пророка, ахун слегка свел брови.
— Разве об этом надо спрашивать у нас? Торжества устраивает его величество. Владыка устраивает празднество. Надлежит прочесть такие стихи, которые возрадовали бы душу Гаип-хана — защитника истины и веры, опоры всего мусульманства, ревнителя ислама. Надеюсь, наша мысль доступна для понимания?
— Доступна, о тагсир, но смогу ли я?..
Бабаджан-ахун оценил скромность поэта и милостиво позволил доброжелательной улыбке мелькнуть на своих губах. Не улыбке, нет-нет! — тени ее.
— Ты не сможешь — кто сможет? Оставь сомнения и положись на волю аллаха. Не каждый день сыну Адама представляется такой счастливый случай — угодить владыке.
Махтумкули поклонился.
— Погоди, — не повышая голоса, так же размеренно и бесстрастно, как говорил до этого, остановил его ахун. — Ты молод, а молодость опрометчива. Накинь на нее узду мудрости и не сочини какого-либо вздора. Мальчишество наказуемо, даже если оно и неумышленно. — Впервые за все время он поднял взгляд на Махтумкули, брови снова чуть шевельнулись. — Будет правильным, если приготовленные стихи сперва посмотрим и оценим мы.
— Слушаюсь, мой пир. Покажу, если получится.