В начале нового века такая ситуация в интеллектуальных кругах постепенно начинает меняться. Война, но в еще большей степени последовавший за ней мир обостряют наметившиеся противоречия. С одной стороны, определенная часть интеллектуальных диагнозов эпохи все больше отдаляется от насущных проблем современного общества, обращаясь к культурологическим вопросам и проблемам самоинтерпретации. Кажется, что многообразие прогнозов на будущее оправдывает едва ли не любую трактовку настоящего, а главное, любые требования к нему. Современников призывают вернуться к Средневековью и мистике, к мифу и язычеству, к древнему иудаизму, к гностицизму и православию. Кто–то ищет спасения в индийской лечебной гимнастике, кто–то–в чувстве солидарности, характерном для молодежных союзов. По аналогии с «экспрессионистическим танцем» применительно к этому времени, пожалуй, можно говорить об усилении «экспрессионистической интеллектуальности», для которой объектом служит не социальная реальность, а эксцентричные понятийные системы. Не было такой эпохи, которая бы не ставилась в пример настоящему. Этим объясняется и появление все новых «нео–измов»: неоромантизм, неоготика, неоязычество и т. д. В обществе устанавливается диктатура антиквариата. Кроме того, все реформаторские идеи теперь выступают в парах: социализм с нацией или без, марксизм с классовым сознанием или без. Кто–то ждет превращения «чиновников в вождей». Другие, вооружившись восточными учениями, спешат «обратно к природе». Кто–то выступает с проповедями Заратустры, призывая к единобожию. В то же время каждая социальная сфера претендует на главную роль в жизни всего общества. Одни взывают: «Верьте искусству!», другие требуют непосредственного обращения людей к богу вплоть до отвержения самого понятия религии; третьи утверждают, что ключ к пониманию всего сущего — это государство, четвертые возражают им, что все в конечном итоге зависит от экономики. Кто–то считает наступивший век веком ребенка и, соответственно, педагогики, кто–то ждет от ученых служения интересам человечества[649]
.Макс Вебер испытывает в этом мире очень смешанные чувства. С одной стороны, он происходит из той социальной и интеллектуальной среды, где решающую роль в формировании мировоззрения играл «реализм» — реализм в науке, искусстве и политических взглядах. Разумеется, и здесь не было однозначного мнения, что именно считать реалистичным, однако к самому понятию здесь не относились как к чему–то произвольному или тем более достойному презрения. Знание политической, экономической и научной ситуации считалось необходимым условием для того, кто хочет поставить диагноз эпохи. Сначала главную роль в этом деле играли историки, а после 1870 года их постепенно вытеснили представители политэкономии и государствоведения. «Политика ученых» была их вкладом в развитие общества, которое они описывали, так же как и сама наука должна была способствовать, в частности, решению «социального вопроса»[650]
.С другой стороны, наука и политика, наука и религия, наука и искусство уже давно шли своими собственными, не пересекающимися путями. Государство не сильно нуждалось в профессорах, а те, в свою очередь, производили такие знания, которые уже не могли быть переработаны в практические рекомендации. Знаниям, полученным в рамках истории и социологии религии, было уже не найти применения в сфере религиозной веры, а эстетический авангард воспринимал себя не как вклад в развитие культуры, а как ее отрицание. Вебер принимает живейшее участие в этом процессе. Его интересует, какие способы получения информации и самодисциплины возможны в отношении политической активности, интеллектуальной аргументации и диагностики эпохи при условии, что они не опираются на науку.