Читаем Макушка лета полностью

— Смотря кто и где. Есть — умирают...

— Исключения. Не дай бог узнать. Папа мой, командир линкора, голодал. Конечно, нам отделял от пайка: Беатрисе, мне, маме. Он мог есть по горло при своем положении. Сейчас думаю: бывает ли такая честность? И зачем она? В общем, папу назначили начальником снабжения Ленинграда. Селедку он любил. Я конфетная душа, он — селедочная. Съел кусочек и умер.

— От кусочка?

— Да.

— Может, от целой селедки?

— Дурачье, не понимаете вы честности. Мой папа — ленинец. Ленин со всем народом голодал.

— Правильно.

— Чего тогда споришь?

— Слыхал, как голодает начальник вашего треста.

— Мой папа за него не отвечает. Надо было капельку съесть. Желудок истончился. Прободение.

— Он что, не знал?

— Не представлял, вероятно. А гигант был! Всего-то кусочек селедки... Понимал, да не утерпел.

— Воли не хватило?

— Уйми ты наивность. Вы здесь счастливчики. Я прятала три конфетки. Папин сослуживец принес на поминки полбуханки хлеба и кулечек конфет. До войны терпеть не могла. «Ромашка» назывались. Мама дала мне и Беатрисе по три конфетки. Я прятала их, как у вас говорят, про черный день. Глупо сказала. Дни были черные. Про самый черный день берегла. Закаменели. Прятала, перепрятывала. Мама взяла да обменяла на макароны. Я лежу. Она подходит. Виноватая такая. «Доченька...» Призналась: от безвыходности обменяла на макароны. Сама еле ходит. А я ее ногой в лицо. Всю жизнь буду казнить себя... Но тогда я стала ее ненавидеть. Если бы не вывезли, неизвестно, чем бы все кончилось. Страшно сознаться. Для меня это было потрясение не слабее, чем смерть отца, но длительней. Не знаю, вероятно, я хочу оправдаться, затушевать собственную ничтожность... Временами думаю: это было помешательство.

— Вполне.

— Но самое страшное: потрясение остается со мной как потрясение. Боюсь, на всю жизнь останется... Значит, я не осознала необходимости, не простила маме. Неужели то безумие не ушло?

— Не может быть.

— Может. Киев должны освободить. Я жду. Такая радость, если освободят. Жду, готова к великой радости, а сама негодую, что до сих пор Ленинград в кольце. Душа не признает разумных доводов.

— Инк, ты правильно ждешь: освободят Киев — смогут сосредоточить силы...

— Хотели бы, давно сосредоточили.

— Освобождать много надо.

— Ленинград один.

Я улавливал, что голос Инны набухает слезами. Но я становился настырным, когда в ком-то проявлялось чувство местнического высокомерия. А еще я стремился к справедливости. Что-то или кого-то возвеличивать, унижая при этом все и всех, да еще и добиваться, чтобы ты одобрял, опускаясь до самоунижения, — нет, этого не желала переносить душа.

И вот результат: Инна заплакала, поднялась, полубежит. Я увиваюсь вокруг нее, пробую остановить (как прекрасно мы целовались! Сон-трава, сон-трава!..), каюсь, прошу прощения. Я чувствую себя виноватым за ее разразившееся слезами расстройство, хочу забыть об оправданиях, которые есть у меня, но вместе с тем отношусь к этому, как к уступчивости на минуты. Уступают же взрослые ребенку, если он уросит [6].

Я отчаивался от собственного жалостливого раскаяния, но Инна не только не смилостивилась, даже распаляла свою обиду: всхлипывания учащались, моментами гибельно чудилось, что ее дыхание пресекется от мелькающего вибрирования груди, обтянутой пуховой кофтой.

— Растопчи меня! — крикнул я, не зная, как унять эти каскадные всхлипывания.

Лицом вниз я упал впереди нее.

Раньше Инна будто не слышала, как я моляще виноватился, и словно бы шла сквозь меня: не существую, улетучился. А тут, когда она ступала по мне, я чувствовал, что она делает это сознательно, со злорадным покручиванием каблуков.

Я не глядел вослед Инне. Быстро удалялся вжикающий шелест ее шагов. Оборвалось мое чувство, почти равносильное желанию умереть.

Я лежал раздавленно униженный. Предощущение разочарования и опустошенности накапливалось в сердце еле уловимым ознобом.

Я спутал приближающийся звук с нагнетанием шелеста, летящего издалека по спокойному раздолью озерных тростников. Мальчишкой я частенько рыбачил с братвой — так мы, сверстники из земляночного шанхая, называли себя. Сидишь на берегу, тихо, до того щемяще тихо, точно на всем белом свете повымерли живые существа. Внезапно где-то далеко-далеко раздастся пушистый тоненький звучок, как бы пар пробил в трубе игольчатое отверстие. Но скоро впечатление тонкого истечения пара проходит. Нет, видать, отверстие в трубе быстро увеличивается, словно дырка в тонкой пластинке льда, которую ты продуваешь. Похоже, что пар хлещет упруже, дальше, и если его мощь будет увеличиваться, то он докатит струю до твоего укромного местечка средь камыша. Мгновение спустя ты догадываешься: ведь это сквозняк, ворвавшийся в междугорье, полосой мчится по верхушкам камышей. Гонкий, привычный шелест. Радуешься ему, как порсканью солнечных лучей, отражаемых рябью, зубчатым, инеево-белым лилиям, тяжелым выбросам из воды кольчужно-золотых карпов.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже