Начало любовных отношений, даже начало, тотчас порождает зависимость. К зависимости в семье от матери, отца (тогда он воевал), брата я привык. К зависимости по работе привыкал. Происходило это мучительно. Зависимость от родителей, которым ты обязан своим рождением и дальнейшей жизнью, чаще всего зависимость добрая, заботливая, где ты не столько подчинен, сколько все, что в возможностях родителей, подчинено благополучию, красоте, защите твоего существования. И вдруг зависимость по работе, где ты никому ничем не обязан и тебе никто, но отношение к тебе окрашено строгостью, не вызываемой, как в первое время мнится, необходимостью, и нет в нем постоянства привычной естественности и сердечности. Но строгое отношение, которое ты быстро приемлешь, за исключением примешивающейся к нему искусственности (она представляется тебе нарочитой), не самое трудное для тебя. Неизбежность строгости внушается тебе исключительной важностью подстанции в мире производства чугуна и стали, без которых не победить проклятого врага. Хотя военные секреты на земле сохраняются в глубокой тайне, все-таки к тем из нас, кто ни при каких обстоятельствах не разгласит з а к р ы т ы х цифр, приходит строго доверительная, она же и вдохновляющая, информация: каждый второй танк, каждое третье артиллерийское орудие, каждый четвертый снаряд из н а ш е г о металла. Однако поток этих танков, орудий, снарядов быстро почти иссякает, если на каких-то пять минут прекратится подача воды, охлаждающей кладку доменных печей. Произойдут чудовищные разрушения, не устранив которые, не сваришь чугуна передельного, а без чугуна мартенам как человеку без пищи и питья, ну, разве что чуть-чуть полегче. Передельный чугун, да еще огненно-жидкий, — главное сырье для получения стали, той самой, снарядной, броневой, орудийной: стали победы. А ведь электропитание домен целиком и полностью зависит от нас и нашей подстанции. Водоснабжение комбината и города — тоже. Так что к строгости отношений я привыкаю через ответственность. И все же, хоть она и велика, ею нельзя прикрыть и оправдать высокомерие, черствость, помыкательство, лесть, доходящую до плебейского самоуничтожения, хвалу и похвальбу, которые о т з ы в а ю т мозговой свихнутостью и потерей совести... Становятся зависимыми даже твои привычки, твоя искренность, твое волеизлияние, твое молчание или твой протест... Все то, как ты себя проявишь, честно ли, подло, может иметь продолжение вопреки твоему желанию. Дома не будут кружиться вокруг твоего благородного поступка (самоотверженность в природе человека) и сразу постараются забыть твой выверт или постыдный провал, а тут все учтут и запомнят, и прежде всего те, кто поставлен над тобой, и ты не жди, что всегда одобрят правду, за уклончивость пожурят, кривду осудят... Постепенно до тебя дойдет, что семейные понятия о поведении оказываются по-детски наивными, смешными, опасными, если не применяются к таким грозно-подчинительным понятиям, как мировая ситуация, а также внутренняя и внешняя, как соотношение политических, экономических, военных сил, как обстоятельства, которые создались в цехе, на заводе, в городе, республике, стране...
Но тебе вовсе не легче будет примирять простое домашнее сознание, подпитанное в школе противоречивостью явлений природы и природы человека, земли, людей, мыслей и практического их применения, совсем не легче примирять его с новыми для тебя сложностями, которые ты обнаружишь в мирах, называемых трудом, политикой, общественной психологией.
Похоже, что в моем неожиданном нежелании возвращаться на холм, выказывался мой подспудный протест против новой зависимости — любовной. За ним скрывалось еще и мое стремление остаться верным дружбе с тобой, Марат, которая для меня была сложной зависимостью. Видно, подсознание пыталось предотвратить мою измену жертвенности. И, похоже, я артачился прежде всего против любовной зависимости. Мое лицо мыла только мама, и то в раннем детстве, и вот мое лицо моют руки Инны. Пусть я люблю ее, но ведь есть мамины руки, родные, а ее — чужие. Инна может увести меня откуда угодно и когда угодно. Может позвать на танцы и тут же повернуть обратно. В семье мною никто не помыкал. Отец не помыкал. Я ходил со свободными плечами, к моим губам прикасался только ветер, снег, дождь. И вот Инка будто присвоила мои плечи: может обнимать их, виснуть на них. И губы мои — не мои. А уж то, что Инка топталась коленями на моих ребрышках, — это, как в драке, когда тебя свалил противник и, чтобы ты не вырывался, давит тебя коленями,, словно хочет вмять в землю. Недаром, сидя с Инкой за партой, я чувствовал, будто бы попадаю в рабство ее дыханию, напоминающему аромат сон-травы.
Так оно, конечно, и было: под слоем внешних причин, воспринимаемых поверхностью ума, скрывались глубокие причины, до которых надо докапываться, притом докапываться не часами, не месяцами, а годами, десятилетиями.