Ни мне, ни Станиславу не было в тягость присутствие Шпарбера. И на минуту не зажурится. Его самонасмешливость нет-нет да и рассеивала обстановку беспокойного многолюдья. Седе приходилось челночить от подстанции до масляного хозяйства и обратно. Туда с пробами, оттуда с пустыми бутылочками. Путь не очень-то близкий: километра два с половиной в один конец. Кабельщики, слесаря-ремонтники обычно, поднявшись на щит управления, не снимали с себя фуфаек, полушубков, «москвичей». Не снимал своего ватника и Шпарбер. Все они работали в холодных помещениях или на открытом воздухе, сменами, в неотложных случаях сутками не сбрасывали с себя «шкуры». На подстанции Седу стесняли зимнее пальто и пуховый платок. В тепле она изнывала от жары, поэтому быстро проходила в служебную комнату. На пульт Седа возвращалась в платьице зеленого кашемира, подпоясанном флотским ремнем. Без галош, в белых чесанках, ей легко ступалось. Мужичье, рассевшееся на круглых, как бы свинченных из множества дисков, батареях парового отопления, любовалось Седой. Кругом грязные одежды, покрытые ржавчиной, забрызганные лаком, кабельной мастикой, сальные от керосина, парафина, смазок... И вот — тоненькая девушка в наряде, который по военному времени гож и для театра. Чесанки сменить на туфельки, гамаши на шелковые чулки — и ничего больше не нужно. Атласная сиреневая косынка сияет на ее голове. Простоволосой находиться на подстанции запрещено. Седа покрывает косынкой плечи, чтобы при надобности повязать голову.
Под нашими взорами, хоть они были безгрешно-чисты, Седа легонько, бочком скользила чесанками по желтым, глянцевитым половицам. Она мечтала выбраться из масляного хозяйства на подстанцию, поэтому минувшей осенью поступила на вечернее отделение индустриального техникума. Седа мучительно преодолевала природную застенчивость, но она была из тех натур, которые, определив цель, не позволяют себе ни колебаний, ни зигзагов, поэтому, когда Станислав и я освобождались от неотложных забот, подкрадывалась к нам с вопросами, отражавшими ее желание вникнуть в мир наших дел. А еще, ты помнишь ли, Марат, она вилась возле тебя с Нареченисом, стараясь усвоить, как вы проверяете защиту? Отдаю вам должное: вы вели себя без снисходительности. Ведь согласись — ситуация, в которой она оказывалась по наивности незнания, в чем-то складывалась почти фантастически умилительная: как если бы синица вздумала выучить азбуку.
Осточертевшей повинностью была для меня ежечасная запись показаний электросчетчиков. Бери доску типа чертежной, устанавливай в гнездышко стеклянную чернильницу, стели на доску просторный лист желтой ведомости, отпечатанной в типографии, ученическую ручку в зубы — и шагай за щит управления, где тянутся ряды кубастых счетчиков. Всякое механически повторяемое действие меня угнетало сызмальства. Пришлось развивать цифровое запоминание. Довольно быстро я до того натренировался, что в один прием запечатлевал показания пяти счетчиков с шестизначными цифрами.
Иногда удавалось подсмотреть, когда я поручал Седе запись счетчиков, как ее нежное, кофейного цвета лицо сияет улыбкой удовольствия, да что там удовольствия — наслаждения.
Вот я написал это, Марат, и спохватился: «Антуан де Сент-Готовцев, тебя понесло в умилительность?»
Пожалуй. Только почему? Потому ли, что мне тошно помнить лица, на которых застыло бездушное отношение к собственному труду? Такие лица, увы, я перевидел да перевидел на заводах, в институтах, в учреждениях. Я не из тех, кто выводит недостатки человека из него самого. Каждый, отдельно взятый человек, по моему разумению, — это незримо, зашифрованно, сверхсжато воплощенная история какого-то народа, да и всего человечества, а также текучее отражение настоящего. Отсюда и то, что я не могу винить человека за равнодушие к какому-то конкретному труду, пока не узнаю, чем занимались его пращуры, почему он уклонился от деятельности, составлявшей смысл их жизни, кем он собирался стать и кем стал... За всякой судьбой: удачной и несчастной, удивительной и тусклой, серьезной и беззаботной, плодотворной и вредной — кроется бесконечность причин, ее образовавших.
Да, Седа с ее лицом, счастливая, бескорыстно счастливая, возбуждена простейшим трудовым занятием. Это занятие тяготило меня. Я обрадовался, что еще не очень скоро ей надоест запись счетчиковой цифири. Нисколько не меньше я обрадовался тому, что в моем труде на подстанции тоже есть моменты, минуты, часы, когда я испытываю удовольствие, даже наслаждение. Тотчас же я испугался: «Но ведь так, вероятно, будет год, от силы — два? Что делать? Хотя б не опостылела подстанция до окончания школы!»