Я проснулся, задыхаясь, хватая воздух ртом.
В панике я ощупал руками лицо, потом живот и ноги и наконец испустил долгий вздох: все части тела на месте, я до сих пор жив. Я уже не в лесу с партизанами. Я во Франции.
Дыхание стало восстанавливаться, я немного успокоился и обвел взглядом комнату. Когда мы прибыли, персонал OSE заверил нас, что во всех зданиях по ночам будет гореть свет, потому что мальчиков преследовали кошмары: темнота напоминала нам о лагерях, гетто, поездах… а в моем случае еще и о партизанах.
Одежда – как большинство мальчишек, я спал прямо в своей форме гитлерюгенда, – прилипла к телу, намокнув от пота, рубашка вся перекрутилась после беспокойной ночи. Простыни, которые теперь у нас были, валялись в беспорядке на полу, куда я, видимо, сбросил их во сне. Но по крайней мере мы спали в постелях. В лагерях, до Бухенвальда, считалось большой удачей обзавестись хотя бы одеялом, и даже когда оно у меня было, им приходилось делиться, и оно изобиловало дырами от моли и крысиных зубов.
После того, как меня стошнило на вокзале, я присоединился к группе, и нас отвезли в заброшенный санаторий, где когда-то поправлялись больные. Там было одно центральное здание – самое большое из всех, что я когда-либо видел, – где мы вместе ели в длинной столовой и где проходили встречи с психологами и психиатрами, которые лечили нас живописью и музыкой. Еще мы занимались физкультурой на открытом воздухе. На территории находились небольшие одноэтажные домики, где мы спали, – они нагоняли ужас не только на меня, но и на Абе с Салеком, потому что напоминали бараки в Бухенвальде. Правда, здесь, в Экуи, на наших двухъярусных кроватях лежали матрасы и каждому отводилась собственная койка, без еще шести или семи соседей.
Мой домик, разделенный напополам занавесом, вмещал около двенадцати мальчишек в возрасте от четырнадцати до шестнадцати лет. Мы с Салеком и Абе оказались на одной половине.
Серый утренний свет просачивался сквозь щели в ставнях.
До меня доносились посвист ласточек и песни щеглов, просыпавшихся снаружи, вдалеке кукарекал петух.
Мои глаза скользили по силуэтам спящих мальчишек, которые храпели, бормотали себе под нос, крутились и вертелись, как и я только что. У всех нас были места, куда мы возвращались во сне. Никто не мог этого избежать. Ночи – впервые я узнал это в гетто – пережить было сложнее всего. По ночам
В комнате воняло практически так же невыносимо, как в вагоне для скота. Никто из нас не хотел мыться или чистить зубы. Я даже не мыл руки после туалета или перед едой. У меня под ногтями запеклась грязь.
Когда мы приехали в санаторий в Экуи, персонал объяснил нам, что в течение месяца мы будем на карантине, то есть не сможем выходить за территорию. Французское правительство явно не доверяло нам: мы, мол, привезем во Францию болезни и заразим местное население, поэтому тридцать дней нас надо держать под замком. Персонал OSE показал нам ванные комнаты: в главном здании они были огромные, выложенные гладкой белой плиткой. Там стояли громадные чаны, способные вместить целую корову – Салек сказал, что это ванны, куда может улечься даже взрослый мужчина, размером с Якова. У этих ванн были металлические ножки, покрашенные белым, в цвет плитки, унитазов и биде – французских, по словам Салека, изобретений для мытья интимных мест. Я никогда раньше не видел настоящей ванны, не говоря уже о подобном. В Скаржиско-Каменне у нас был уличный туалет из дранки, с ямой в земле. Мылись мы в жестяных тазах. В лагерях имелись уборные, но там пол был покрыт мочой и экскрементами.
Абе, спавший на койке надо мной, застонал и испустил газы. Мне с трудом удалось не захихикать.