Внешне мы выглядели ужасно, по крайней мере сразу после освобождения. Почти без волос, с истощенными телами и лицами, с серой кожей. Все мы были недоверчивыми и подозрительными. В лагере рассказывали историю о еще одном служащем американской армии, ребе Шахтере, который находился в первом грузовике, въехавшем на территорию Бухенвальда. Рядом с металлическими входными воротами лежала гора обнаженных трупов евреев. Грузовик остановился, и ребе вылез. Он обошел вокруг этой горы, держа руку на кобуре пистолета. Думаю, американцы, как и мы, были в страшном напряжении. Потом он остановился, потрясенный: на него смотрели, мигая, детские глаза – огромные, как у всех нас. Ребенком оказался семилетний Люлек. Он спрятался среди мертвых тел и боялся вылезать. Ребе вытащил маленького Люлека и подбросил его в воздух, смеясь и плача одновременно.
– Сколько тебе лет? – спросил ребе Шахтер на идише.
– Я старше тебя, – ответил Люлек.
– Почему ты так говоришь?
– Потому что ты плачешь и смеешься. А я не могу. Вот и скажи, кто из нас старше – я или ты?
Одна из причин, по которым бухенвальдские мальчики ссорились между собой – по крайней мере так Яков говорил нам с Абе, – заключалась в том, что Густав Шиллер, заместитель старшины Блока 66, благоволил к детям из своей страны, Польши. Густава прозвали Палачом. Он входил в подпольное движение лагерного сопротивления. И был главой карательного отряда. Когда прибывали поезда, он вместе с долговязым Отто, украинским коммунистом, расспрашивал новичков о том, кто плохо обращался с жителями гетто или сотрудничал с нацистами. Очень скоро этих людей находили мертвыми: якобы Отто душил их во сне рубашкой или одеялом либо топил в уборных. Густав ненавидел венгров, даже детей, на том основании, что их страна вступила в войну только в 1944 году, а до того держалась в стороне и смотрела, как поляки страдают и гибнут.
Медленно просыпаясь, я думал о Якове и Большом Вилли.
Абе и Салек еще спали; их ноги свисали с полки, а рты были приоткрыты. У Абе текла слюна, Салек храпел. Я выглянул в окно. Поезд проезжал через маленькие городки, многие из которых были разрушены – некоторые дома разбомблены наполовину, некоторые совсем в руинах, только оконные рамы продолжают стоять. Географии я не знал, но понимал, что мы едем не в Польшу, а совсем в другую сторону.
– Мы уже недалеко от Экуи, – произнес Салек. Я подскочил на месте – не знал, что он уже проснулся. Салек снова начал болтать про войну во Франции, во время которой, по его словам, многие города были стерты с лица земли.
Я, тем не менее, думал о Польше: пытался вспомнить свои родные места, что оказалось непросто. Воспоминания возвращались ко мне лишь отрывками либо во сне, и я не знал, какие из них реальны. Я помнил, что во время работы в HASAG, а потом в поездах и лагерях несколько раз видел один и тот же сон. Я говорил себе, что это проверка, вроде тех, которые Хаим проходил в польской армии. Он рассказывал, что им приходилось выживать на минимальном пайке, в холоде и учиться сохранять при этом ясный ум, чтобы сражаться с врагами. Мне же снилось, что я просыпаюсь у нас дома. Папа, мама, Хаим, Мойше, Мотл, Абрам и Лия сидят вокруг стола и дожидаются меня. Мама, со счастливыми глазами, поднимается и восклицает: «Малыш справился!»
Теперь проснулся и Абе тоже. Поезд сбросил скорость и въехал на станцию; шум приветственных возгласов и криков, эхом отдававшийся от цементной платформы, совсем меня оглушил.
Платформа была забита людьми: там толпились подростки, старики, мамаши с младенцами на руках и в колясках, мужчины в костюмах. Все махали нам руками.
Когда я выходил из вагона, мне казалось, что меня засасывает воронка.
Я потерял Салека из виду, когда мы, вперемешку с другими мальчишками, спускались на перрон. Я все время искал глазами спину Абе, но и он скрылся в толпе.
Я завертелся на месте, надеясь увидеть знакомое лицо – кого-нибудь из мальчиков или ребе. Кого-нибудь, кого я знаю.
Французские девушки толкались у вагонов, обнимали мальчиков, когда те выходили, фотографы делали снимки. Большинство мальчиков, в отличие от радостных французов, казались мрачными и недовольными, словно дождевые облака, налетевшие в момент семейной прогулки. Некоторые пытались улыбаться, но в основном все чувствовали себя оглушенными, и я в том числе.
Я весь покрылся по́том, шея стала мокрой. Я начал двигаться – предположительно в сторону выхода.
Пока я пробивался через толпу, вокруг меня ослепительно мигали вспышки фотоаппаратов, французы совали мне в руки конфеты и букетики гардений и ромашек. Я ничего не понимал. С какой стати они так нам радуются? Последние пять лет со мной обращались… не знаю… как с недочеловеком.
Наконец я, заплетаясь, вышел на улицу, на дневной свет, и добрел до газона, запыхавшийся и растерянный, не понимая, где нахожусь и жив ли вообще. Возможно, таким способом Азраэль приветствует меня на небесах. Уже не в первый раз я думал, что умер.
Я прислонился к тополю, согнулся пополам, и меня стошнило, после чего я соскользнул на землю и лишился чувств.