Он, их тёдзя, сейчас стоял среди них, почти столь же бедный, как беднейший из них, ибо все его достояние было утрачено, – но своей жертвой он спас четыре сотни жизней. Маленький Тада подбежал к нему, и схватил его за руку, и просил прощения за то, что говорил о нем жуткие вещи. И тогда люди вдруг осознали, почему все они живы, и они начали изумляться простой бескорыстной прозорливости, которая спасла их; и старосты простерлись в пыли ниц перед Хамагути Гохэем, и все люди вслед за ними.
После этого старик немного всплакнул, отчасти потому, что был счастлив, отчасти потому, что был стар и слаб и к тому же ужасно устал.
– Остался мой дом, – сказал он, как только смог подобрать нужные слова, машинально поглаживая смуглые щеки Тада, – и в нем найдется место для многих. Также нагорный храм стоит, как и прежде, и там найдут себе кров все остальные.
Потом он повел людей в свой дом; и люди шумели и плакали.
Время нужды и лишений было долгим, ибо в те дни не существовало средств быстрого сообщения между разными округами и необходимую помощь приходилось направлять издалека. Но когда наступили лучшие времена, люди не забыли, чем они все обязаны Хамагути Гохэю. Они не могли наделить его состоянием; да и он сам никогда не позволил бы им сделать это, даже если бы такое было возможно. К тому же никаких приношений не было бы достаточно, чтобы выразить то благоговейное чувство, что они испытывали к нему, ибо они верили, что дух, обитающий в нем, божественен. Поэтому они объявили его богом и после этого всегда называли его не иначе как Хамагути Даймёдзин, полагая, что не способны оказать ему более высокую честь; и в самом деле, никакая более высокая честь ни в какой стране не могла бы быть оказана смертному человеку. И когда они вновь отстроили свою деревню, они возвели для его духа храм и прикрепили над его фасадом табличку с его именем, начертанным на ней золотыми китайскими иероглифами; и они поклонялись ему там с молитвами и приношениями. Что он испытывал по этому поводу, не могу сказать – знаю только, что он по-прежнему жил в своем старом, крытом соломой доме на холме, со своими детьми и детьми своих детей, столь же по-человечески и столь же просто, как и ранее, в то время как его душе поклонялись в стоящем внизу храме. Прошло уже более ста лет, как он умер, но его храм, как мне сказали, по-прежнему стоит, и люди по-прежнему молятся его духу доброго старого земледельца, чтобы он помогал им в минуту страха или тревоги.
Я попросил одного японского философа и друга объяснить мне, на каком разумном основании крестьяне могли представлять себе, что дух Хамагути находится в одном месте, в то время как его живое тело – в другом. Я также спросил, не была ли это лишь одна из его душ, которой они поклонялись при его жизни, и не могли ли они представлять себе, что какая-то особая душа отделилась от всех остальных, чтобы принимать дань уважения.
– Крестьяне, – ответил мой друг, – думают о разуме или духе какого-то человека как о чем-то, что может, даже при его жизни, в одно и то же мгновение находиться во многих местах… Подобная идея, разумеется, весьма отличается от западных идей о душе.
– А еще какое-то разумное основание? – иронично спросил я.
– Ну что ж, – ответил он с буддистской улыбкой на устах, – если мы примем доктрину всеобщего единства разума, то идея японского крестьянина вполне может показаться содержащей по меньшей мере хоть какой-то намек на истину. Я не мог бы то же самое сказать в отношении ваших западных представлений о душе.
Фудзи-но-Яма