Читаем Мальчик. Роман в воспоминаниях, роман о любви, петербургский роман в шести каналах и реках полностью

Зимний парк, и… не дай мне Бог сойти с ума…

…привык теряться в этом, что чуть с ума не своротил… безумие Марии, безумие Ворона, безумие Германна; бунт Евгения: просветление или предел безумия? я силился вспомнить, чтó написано ранее, Всадник ли, Пиковая Дама, или не дай мне Бог… и не умел, проклятая тёмная, вязкая завеса мешала мне, и по-моему, выходило, что написано всё почти в одно время… изрядно скверное время (века были тáк себе: средние… прибредала ко мне, из завесы, из глуби, чья-то, прошлая, шутка); значит, он, написавши, иль собираясь написать, чтó почти одно и то же, озарённого дрожащим огнем Германна, открещивался стихами, он-то знал всё заклятие великих стихов, и наверное, знал за собою то, чего другие не ведали, не замечали; и разве не было тайным безумием ночное письмо к господину послу; и ещё я думал о том, что нельзя, защищаясь и нападая, надеяться на кого-то третьего, третий всегда предаст, и нельзя, занявшись личными счётами, надеяться на государя. Государь будет милостив. Только после. Венки дешевле, чем любовь. В те дни меня навестил медицинский полковник, профессор психиатрии: и мы с ним очень мило (я чувствовал злость: сердитую… я злился на незрячесть мою, завеса мешала мне, я не видел моего визитёра: лишь глаза за очками, халат белый, ношеный, поверх чёрного, морского, и не очень свежего, мундира; я видел лик; блеск очков, набрякшие, лиловые щёчки, пухлую руку с сигаретой; и не видел внутри… я не умею видеть, не умею видеть людей!..) поговорили, уйдя для разговора вниз, в Греческий зал, и курили, у белого холодного подоконника, зима серая за высоким окном, и стряхивали пепел в принесённую кем-то баночку из-под красной икры, говорили неторопливо, с удовольствием, о Германне, инженере Кириллове, Ипполите Терентьеве, Ставрогине, Вертере, о Коломбине и драгунском корнете, бунинском Мите, Поприщине, Фаусте, Иозефе К., письме к Геккерну, говорили почти обо всём, лишь про измученного жизнью пса я умолчал. Говорили о Гельвеции, о его ясном, как зимний морозный день, разуме, о его теории расцвета искусств, говорили о психологии последнего в роду, ведь я был последний в моём роду, и я всё ж отвлекся, невнимательно, и профессор вывел разговор на меня, и спросил, довольно хитрым ходом, как я сам оцениваю мою травму. Травма рождения, сказал я, выяснилось, что профессор не читал Ранка, я тоже его не читал, мой немецкий был слишком беспомощен перед такими текстами, но я знал ляйпцигское издание Ранка, двадцать четвертый год, в очень подробном, устном, обзоре-переводе, завеса почти исчезла, когда дело дошло до Ранка: естественным движением мысли от Ранка я перешел к Фоудору, к нью-йоркским послевоенным его изданиям, известным мне в том же переводе, в Грибоедовской Академии (лай собак; уже вечер, тьма…), и профессор заспешил, и, прощаясь, что встреча со мной была для него, любезности. Зима начала докучать мне, своей неопрятностью. Всё чаще я делался недоволен; недовольство сердитое, звериной, волчьей, упругостью, уже пробегало по спине, и в холке, и хотелось, в рычании медленном, показать клыки. Нечувствительно я перестал думать с помощью слов: и вообще, кажется, перестал думать. Изредка всплывало, обжигающе, во мне, томительным отзвуком мира внешнего, злобное слово сдохнуть, и волчья упругость первой, злой силы неохотно пробегала во мне. Тяжёлая тёмная завеса стала меньше меня тревожить. Чрезмерно умный Гельвеций наскучил мне.

В первый раз усмехнулся я, вспомнив вдруг гофманского котёнка. Котёнок на увещание учителя, что всякий кот должен употребить свою жизнь на то, чтобы научиться умереть, дерзко возразил, что это не может быть слишком трудным делом, ибо каждому удаётся оно с первого раза.

VII

– Чёрт тебя!.. Ленка! С ума сошла! Живого ведь человека колешь!

– Ой, – испуганно сказала Ленка.

– Что ой? Больно!.. – мне и в самом деле было больно. Мне стало больно от обычного тыканья в вену. Шёл май.

Парк был юн и в зелёном дыму. Чёрную узорчатую ограду, зелёные скамейки выкрасили. Копали клумбы и сажали цветы. Трава под клёнами пробивалась сама. Кружился май, вымыли и распахнули окна в палатах, и начинало казаться, что лето. Меня бы давно уже выгнали, если б не приступы, что с диким упорством валили меня вновь и вновь. Не знаю, пробурчал профессор, не вижу. Будем резать?

Перейти на страницу:

Все книги серии Книжная полка Вадима Левенталя

Похожие книги