— В твоем имени тоже есть название цвета, — сообщила ей Фезер, у которой были длинные колючие волосы и от которой пахло пачулями и сигаретным дымом. — Эмили Уайт, правда ведь, очень мило?
Уайт. Белый. Белоснежный. И такой холодный, что обжигает кончики пальцев, жжет холодом, обмораживает.
— Эмили, разве тебе не нравится этот красивый снежок?
«Нет, не нравится», — думала Эмили. Мех красивый. Шелк красивый. Пуговицы в жестяной банке тоже красивые, и рис или чечевица, которые с шелестом сыплются сквозь пальцы. А вот в снеге ничего красивого нет, он делает больно пальчикам, и ходить по нему скользко. И потом, белый — вообще никакой не цвет. Белый — это безобразное рычание, которое доносится из радиоприемника, когда ищешь какую-нибудь станцию и не находишь, а звук то и дело прерывается, и ничего не слышно, кроме жуткого шума. Шума белого цвета. Ведь есть же выражение «белый шум». Белый шум. Белый снег. Белоснежка, наполовину мертвая красавица, которая то ли спит, то ли просто лежит как труп под хрустальным колпаком.
Когда ей исполнилось четыре года, отец предложил отдать ее в школу. Например, в Кирби-Эдж, где есть всякие специальные приспособления для слабовидящих детей. Но Кэтрин даже обсуждать это отказалась и заявила, что с помощью Фезер сама будет учить девочку, раз эти занятия и так уже дали чудесные результаты. Кэтрин всегда знала: Эмили — исключительный ребенок, и нечего зря разбазаривать ее таланты в школе для слепых, где ее могут научить разве что плести коврики для прихожей и жалеть себя; да и в обычной школе ее девочке совершенно не место — там она всегда будет чувствовать себя второсортной. Нет, пусть Эмили учится дома, чтобы, когда вскоре она обретет способность видеть — а Кэтрин нисколько не сомневалась, что в один прекрасный день это произойдет, — она была готова встретиться лицом к лицу со всем тем, что вздумает преподнести ей окружающий мир.
Патрик, как мог, энергично протестовал, но его мнение почти ничего не значило. Фезер и Кэтрин вообще вряд ли его слышали. Фезер верила в прошлую жизнь и карму и не сомневалась: если правильно стимулировать некоторые участки мозга, то к Эмили вернется прежняя «визуальная память». А Кэтрин верила…
Ну, вам уже известно, во что верила Кэтрин. Она могла бы жить с безобразным ребенком, с уродом, даже с калекой. Но со слепым? С ребенком, который совершенно не воспринимает цвет?..
Цвет, цвет, цвет. Зеленый, розовый, золотой, оранжевый, пурпурный, алый, синий. У одного только синего тысяча оттенков, от небесно-голубого до темно-темно-синего цвета полуночного неба: лазурный, сапфировый, кобальтовый, индиго, и цвет моря, и сероватый цвет пороха, и электрик, и цвет незабудки, и бирюзовый, и аквамарин, и саксонский фарфор… Девочка понимала обозначения цветов. Улавливала их смысл и звучание, научилась повторять ноты и аккорды этой пестрой гаммы. Однако природа цветов ей по-прежнему была недоступна. Эмили была подобна лишенному слуха человеку, который научился играть на пианино, понимая: то, что он слышит, не имеет с музыкой ничего общего. Зато она умела притворяться. О да, это она умела!
— Посмотри, какие нарциссы, Эмили.
— Да, очень красивые. Такие золотистые, как солнышко.
На самом деле на ощупь они казались ей безобразными: холодными и какими-то мясистыми, словно ломти ветчины. Эмили куда больше нравились толстые шелковистые листья подорожника или лаванда с похожими на шишки гроздьями цветов и усыпляющим запахом.
— Может, нам с тобой нарисовать эти нарциссы? Хочешь, дорогая, Кэти поможет тебе?
Мольберт для нее установили в мастерской. Слева находилась большая коробка с красками, названия которых были написаны с помощью шрифта Брайля. А справа стояли три плошки с водой и лежали кисточки — на выбор. Эмили больше всего нравились соболиные кисточки. Они были самыми лучшими и такими мягкими, как кончик кошачьего хвоста. Ей нравилось водить кисточкой у себя под нижней губой — это было такое чувствительное местечко, что она ощущала в кисточке каждый волосок, каждую ворсинку на бархатной ленточке, прикрепленной к концу кисти. Бумагу — плотную блестящую бумагу для рисования с ее чистым запахом свежего постельного белья — прикрепляли к мольберту специальными зажимами и разделяли на квадраты, как шахматную доску, с помощью проволочек, натянутых вдоль и поперек листа. Таким образом Эмили могла с точностью определить, в каком квадратике сейчас рисует, и не перепутать небо с листвой.
— А теперь деревья, Эмили. Хорошо. Очень хорошо.
Мама подводит ее к деревьям. «Они высокие, — думает Эмили. — Выше, чем папа». Кэтрин позволяет ей трогать их, прикасаться лицом к их грубым, шершавым стволам, и кажется, словно обнимаешь какого-то огромного бородача. У каждого из них свой запах и какой-то намек на движение — оно одновременно и где-то далеко, и совсем близко, но всегда ощутимо.
— Ветер дует, — предполагает Эмили, стараясь изо всех сил. — Деревья шевелятся на ветру.
— Хорошо, милая! Очень хорошо!