Выбрал Заледень хорошую делянку близ старой заброшенной ходовой тропки и начал валить сосну. Сначала подпилит, а потом тюкнет топоришком, так что сталь греется и капает с нее жидкая смола — деревянные слезы. Свалив сосну на землю, отсекает Заледень сучья, и, покурив, вспарывает брюхо дереву, разводит в стороны длинные белые нити подкорника, ошкуряет. Горят жаркие, трескучие Васины костры, плавятся и вспыхивают в их нутре зеленые стрелы, и мотает ветер белый дым над лесом. То в одном месте дым, то в другом — мужики валят лес.
За лето перетаскал Заледень бревна в деревню; по одному вывозил, вцепившись железными пальцами в поводья высокой, на лосиху похожей лошади, подталкивая ее на подъемах, заворачивая бревно на поворотцах. Много истоптал черники, два раза лошадь перековал, пока довез до места свои бревна. Рядом со старой спаленной избой, косясь на черную растрескавшуюся печь, стал рубить новую избу, один венец на другой класть крестом, свежим белым деревом.
Так, сидя верхом по-плотничьи на возводимой стене своего дома, сияя медалями на потной гимнастерке, тюкая, как дятел, топориком, косился с верхотуры на девок. И девки, отъевшиеся и прокаленные работой и внутренним жаром, от которого дергались по ночам ноги, ждали конца Васиной работы. С каждым тюканьем, далеко слышимым в деревне, в голову их все больше и больше вколачивалась мысль о свадьбе. Сладким дурманом погромыхивал топорик — и в поле доносился, и на ферме доставал так, что иная, оцепенев и открыв рот, стоит и слушает долго.
А Вася, сидя, как разбойник, на верхотуре избы, зорко высматривал, покуривая и поплевывая по ветру.
И высмотрел Васька Настюху одну, высокую, плотную, с глазами золотыми, как его медали, и вовек золота не видавшими. Спрыгнул со сруба и пошел как петух, красный от красной сосновой опилки, и ноги сами затанцевали, предчувствуя свадьбу, и в груди горячо стало, словно под рукой уже лежит эта русая головка и смотрит в душу, и дышит одним с ним вздохом его женщина. Но не случилось…
Вечером осенним копится в низких, навислых над деревней тучах ночная стылость, и огоньки тлеют и гаснут в избах. Холодно одному и одиноко.
— Зайди!.. — окликнула Ваську Маша, соседка.
Сказала — Васька и зашел. Знал он Машу еще до войны, на свадьбе у нее гулял, и во сне не привиделось бы, что пригласит ночью в избу.
— Садись… вот тебе щи, вот водка, пей, парень, а я на тебя смотреть буду… — и стала напротив у печи, руки на груди скрестив.
Василий сед, ел, пил по-солдатски, одним махом до дна, а за ним, как два остывших уголька, следили вдовьи Машины глаза.
— Семен-то мой, может, слышал, погиб на войне! Не возвернулся домой, да… — сказала с бабьей обидой.
— Твой Семен — герой! Он танк разорвал гранатой надвое, вот… Про него в газете было написано, я сам читал!
— В газете? В газете, говоришь, писано… — холодно сказала Маша. — А в какой-такой газете писано про меня? Про то, как я с ним только шесть недель пожила до войны этой клятой… Про то, как я его лицо дорогое и то забыла за четыре года, как я, баба, пустая хожу и дитя у меня нету! Про то, как ты, бугаина такой, мне все глаза промозолил на своем срубе… Как дуры девки на тебя смотрят и нас, вдовых баб, за старух считают! Про то написано?!
— Нет, не написано… — сказал Василий и встал из-за стола. — Я пойду, Мария, спасибо тебе за хлеб-соль, я пойду…
Мария молчала, и когда Вася уже дошел до порога, то оглянулся — и лучше бы ему не поворачиваться, а так и уйти, виновато повесив голову. Но повернулся и встал как вкопанный, так разгорелись, сияли огоньки Машиных глаз и сама она подалась к нему, одна за этим огромным, сработанным мужскими руками столом, на котором пустые стоят стакан и миска и пустой стоит воздух, в котором нет дыхания, шепота, всхлипов, нет и не будет ребенка и тяжелых, гулких шагов мужчины. Василий, мотнув головой, повернулся и пошел к столу:
— Вот, что, Маша… Дом я дострою, жить у меня будем! Новая жизнь у меня, Маша, и у тебя новая… — И доверху, так, что водка горбилась, налил стакан и выпил.
В избе уснули, далеко за полдень проснулись. Свадьбу решили гулять после уборочной, в конце урожайной страды, когда хлеба много, а горя мало. И год выдался хлебный. Земля, поверив, что ее не будут уже бить и ранить снарядами, мять танками и поливать ненужной земле человечьей кровью, спокойно вздохнула, улеглась под огромным, как она сама, небом и легко, без мук, разродилась полновесным, созревшим в срок хлебом.
На свадьбу не пришли только Настя да старушка мать погибшего в войну мужа Марии. Гуляли весело, плясали сразу под три гармошки, и многие уж не держались на ногах и клевали носом в тарелку, как вдруг пришла старуха в темном платке. Постучав костяным кулачком о край стола, сказала страшные слова: «Не видать вам, идолы, счастия! Ранами кровавыми моего сына, мученика Семена, говорю — не быть». Сказала, пожевала губами онемевший за столом воздух и пропала, неслышно переступая валенками…