Серебровский чмокнул Веру Ивановну в щеку, догнал вагон, спортивным красивым прыжком взбросил себя на ступеньку, обернулся и еще долго стоял в открытой двери, на ветру, сияя ослепительной улыбкой, словно бы заключенной в рамочку модной кудрявой бороды, лучась шальными, счастливыми глазами, белея крахмальной рубашкой с модным плетеным галстуком, сбившимся на сторону и как бы летящим в воздухе…
Вера Ивановна знала, что Серебровский не подведет. Все будет сделано, как он пообещал. И впервые за многие месяцы Вере Ивановне стало спокойно. Свалился с плеч камень, главные заботы кончились. Хорошо ли, худо ли она поступила, обратясь за помощью к Серебровскому, это неважно, разберемся потом. Важно, что решение принято.
В середине июля Вера Ивановна приехала к Лыкову.
Пожалуй, первая неделя была самой прекрасной в жизни Веры Ивановны. Они с Лыковым не ссорились, не вспоминали о переезде в город; Вера Ивановна не хотела сразу сообщать новости, Лыков тоже помалкивал. И будто все исчезло в мире — все дела и проблемы исчезли, все прошлое и будущее, — осталась крохотная тесовая деревенька в лесах да несколько летних, томительных, затопленных солнцем дней.
Лыков жил в пустой избе на краю деревни; старая, сумрачная изба сыровата была и прохладна; внутри на посмуглевших бревнах и потолочных балках поблескивали капли смолы, стеклянно-прозрачные, как роса; в затянутых фиолетовой тенью углах что-то поскрипывало, щелкало тихонечко, дребезжащим звоном отдавалось на чердаке. И пахло в избе деревенским — старой овчиной, печным дымом… А квадратные маленькие окна сияли нестерпимо, как бы дрожа, трепеща от яростного напора света и зноя. Прямо у окон, два шага ступить, начиналось ржаное поле, огороженное кривыми старыми жердями с отставшей корой; утром на жердях рядочком усаживались воробьи, наверно, молодые еще, вчерашние птенцы, они трещали, как десяток пишущих машинок. Вера Ивановна крошила им хлеб и выставляла тарелку с водой, чтоб купались. Когда птицы смолкали, был слышен ветер, текущий над полем. Редкая с проплешинками рожь пожелтеть не успела, она была цвета молочной пенки и временами еще дымилась под ветром, и шелест ее казался мягким, скользящим и вроде бы с тихим причмокиванием.
Давно не было у Веры Ивановны, а может, и никогда не было вот такой бездумной свободы, чтобы не вставать по часам, не торопиться куда-то по делу, не заботиться о режиме дня. Вера Ивановна просыпалась, когда хотела, и дремала днем, если хотелось, и обедать садилась вечером, не волнуясь о сохранении фигуры. А рядом был Дмитрий Алексеевич, Димка, подметавший пол и мывший посуду; Вера Ивановна нарочно все оставляла неприбранным, кидала на пол кофточки, носки, полотенца и смотрела, жмурясь, как Лыков подбирает. Она чувствовала, что глаза у нее сделались туманные, с поволокой.
— Димка, ты меня любишь? — спрашивала она.
— Ну! — отвечал Лыков, посмеиваясь и опускаясь перед ней на колени.
Вечерами ходили с Лыковым над рекой, обнявшись, будто совсем молоденькие; Вера Ивановна представляла себя деревенской девчонкой с горячим, стянутым от свежего загара лицом, с шершавыми руками, с цыпками на ногах и воображала, что побежит сейчас корову доить, а потом спать ляжет на сеновале, вместо с курицами. Ей не стыдно было дурачиться, но сквозь эту дурашливость, сквозь детские радости временами слышала Вера Ивановна какую-то звучащую в сердце неспокойную струну, томило ее что-то, возникали безотчетно-тревожные впечатления, странные, безнадежные, будто вспоминала она о чем-то давно отболевшем и невозвратимом. И вдруг слова являлись в сознании, глупые слова, над которыми она прежде бы смеялась: «Какие дни уходят… Какие дни уходят!..»
Наконец она рассказала Дмитрию Алексеевичу про Серебровского.
Лыков словно бы не обрадовался и не огорчился, только глаз прищурил иронически:
— Значит, без меня — меня женили?..
— Понимаешь, Дима, как-то внезапно вышло… Я и не собиралась ему говорить, а тут в последнюю минуту словно подтолкнул кто… И поезд уже отправляется, и раздумывать некогда. В общем, само собой все получилось…
Лыков мял пальцами крупный, с рыжеватой щетиной подбородок, щурился. От этой привычки — щуриться — в уголках глаз у него пропечатались морщинки, светлые на темном. И когда Лыков серьезен, все равно кажется, что он с усмешкой глядит.
— Само собой, значит.
— Разве это плохо, Дима? Будет официальный перевод. И объяснять никому не надо.
— Кроме самого себя.
— Ты опять?
— Да нет, просто так.
— Дима, ведь все равно пришлось бы. Если ты не передумал, если у нас с тобой серьезно…
— Серьезно.
— …то все равно пришлось бы. Разве нет?
— Пришлось бы.
— Так в чем дело?
— Я и не говорю.
— Нет, у тебя такой вид, словно я неправильно поступила. А всего-навсего будет меньше хлопот и возни.
— Да, конечно, — сказал Дмитрий Алексеевич.