Из-за теплой воды пол и стены запахли сопревшей листвой, и тогда он подумал о будущей осени с легкостью в теле: за истекшую половину лета он устал находиться у всех на глазах, а окончание игр и охот обещало возврат к замкнутому труду, погружение в дымную тьму без ночных приглашений и бдений на верхних трибунах. Он подумал еще, что сумеет заняться заброшенной шесть лет назад по болезни сонатой, которую он так и не разлюбил; все это время ему не давалась работа над музыкой без назначения, ни для кого, но после сентябрьских выставок предвиделся сумеречный промежуток, где ему было трудно найти себе лучшее дело. Никита отыграл свой первый в городе концерт в доме инвалидов за радиополем; его привезла и объявила начальник отдела культуры с финифтью в ушах, которая годы спустя выступит с выходившего на фонтаны балкона с неразборчивой речью, но не получит за нее и того, что получил Почерков за стихи из тетрадки. Старики уже ждали в столовой, и ему пришлось расставляться при них; протягивая шнуры, он успел сосчитать наблюдавших: двадцать семь, они сидели вокруг него покоем. Он разглядел только двоих мужчин, занимавших крайние до него столы; позже, за чаепитием, Никите представили третьего, неразличимого за животом, отвесными плечами и щеками в цветущем пуху; его звали Алешей, он страшно стеснялся и низко вжимал ровно расчесанную голову. Выяснилось, что Алеша был старше Никиты всего на два месяца, а в доме жил с получения паспорта; было видно, что он здесь любим и согрет, и Никита без лишних усилий улыбался ему. Он сыграл тогда все, что у него было: полтора десятка песен на стихи ветеранши Крестовской, доверившейся ему после долгих переговоров через лучших людей; голос его провисал от недавней весенней простуды, в двух местах он запнулся и наскоро переврал слова, но и сейчас вспоминал этот выход не угрызаясь. Фарфоровые старики хлопали осторожно, чтобы не отколоть себе рук. За высокими окнами зала разворачивался скудный март, лежала тяжелая коричневая трава; бесконечные мачты вздрагивали в гулком воздухе. Он не знал этих мест и вторично приехал сюда только в день эвакуации проследить, чтобы все прошло гладко; тогда узналось, что Алеша давно скончался от сердца, оставив после себя двадцать коробок разгаданных кроссвордов. Помнил ли кто-то из выживших о его единственном выступлении, узнавать было некогда: стариков выносили наружу едва не бегом, и он успевал лишь проверить, достаточно ли те одеты для перевозки. Автобусы были заняты на ландшафтном смотре, и к инвалидам прислали белгородские грузовики, брошенные за рынком полгода назад, с луковой шелухой и газетным рваньем внутри. Старики покидали гнездо в полусне, неподвижные в креслах; как и в свой первый приезд, он испытывал больше смущения, нежели жалости, и укреплял себя мыслью, что все происходящее сейчас скоро закончится и больше не повторится. Когда дом опустел и хорунжие опечатали входы, Никита не поехал до распределителя, где от него уже точно не было никакого смысла, и остался один на выщербленном крыльце, слушая, как в прилежащей роще заходятся загородные соловьи. В освобожденном доме по первоначальному замыслу должен был разместиться крайний отдел, но в итоге отдельные сели в кончившейся парикмахерской в дальнем заречье; инвалидные комнаты же до сих пор прозябали, и никто не желал населять их.
Вода остывала, и он вместе с ней; наконец он поднялся и вытерся, завернулся и вышел наружу. В открытые окна с улицы намело тли: три вялые зеленые капли улеглись на коричневом лбу старика, Никита стер их краем полотенца. Все еще не одевшись, он выставил из холодильника остаток позавчерашнего ужина: застекленевшую половину лазаньи и чуть начатую тарелку фасоли, хлопнул микроволновкой и сел на табурет спиною к стене. Неудобная просьба Гленна, о которой он успел позабыть по дороге, вновь всплыла со дна головы; нужно было снестись с библиотекой, чтобы выбрать годящийся текст. Книжники были сами старатели слова, но отнюдь не светили написанным, как и в прежние годы пользуясь одним на всех рукотворным журналом, не покидавшим читального зала; два или три раза Никита, пользуясь все же их расположением, заглядывал к ним в альбом, и слова рассыпались перед ним, как сухой песок или хвойные иглы, не держась друг за друга ничем, кроме общей необязательности. Что они не несли себя на регулярные чтения, ему было понятней всего: в лучшем случае это закончилось бы фельетоном в еженедельнике и набегом на библиотеку расклейщиков, от которого не получилось бы быстро отмыться; ко всему, от осмеянных ждали в недолгое время заметных раскаяний и придумать для книжников горшую казнь было вряд ли возможно. Блеклая снисходительность, выказываемая ими по части собственно Никитиных дел, не мешала ему: он допускал, что библиотечные братья, все младше его, от рождения имели в себе больший клад, чем Крестовская, Почерков или сам Флакк, но они выбрали остаться по обратную сторону речи, в искусственно усугубляемой тьме, и республике было нечего взять с них, кроме этой понадобившейся ему теперь подсказки.