Площадь слышно приглохла при виде его, оставив недоклеванную кукурузу; лежащий с Никитой мальчик заерзал во сне, как щенок, открыл плывущие глаза и уставился вверх, но как будто бы не просыпаясь. В прогоравшем театре разразился чудовищный треск, как от десятка деревьев, ломаемых бурей, но никто не повел головой; мальчики на помосте стянули пакет, и внизу закивали почти по-приятельски, и Никита сам не смог удержаться от тихой усмешки. Трисмегист стоял в чистой футболке, высокий, как башня, непривычно стесненный и словно прислушивающийся к себе самому; ноги его были босы, и пальцы на них были выгнуты вверх. Можно было подумать, что вот-вот он начнет что-то петь или сделает сложный прыжок; но потом Никита увидел, что справа к помосту команда покрепче несет на себе полную ванну воды, ступая так, чтобы ничего не потерять. Вольнокомандующий смотрел мимо всех, как в школьное время, не стараясь казаться заметно умней, и треугольная грудь начинала просвечивать, как газета на солнце; испытывая его, Никита несколько раз подряд ударил в ладоши, но Трисмегист не взглянул на них с мальчиком. Невероятную ванну водрузили сперва на захлопнутый бак, заходивший под тяжестью, и тогда Трисмегист обернулся к хлопочущим позади, отошел и присел, и один поднял страшную ношу на сцену, как какую-нибудь корзину с бельем; сохраняя лицо, мальчики проводили его, пока он не поставил ванну вдоль переднего края и опустился на борт, чтобы дать им стянуть с себя футболку. Когда он снова встал, оказалось, что в середине груди его разожжен как бы ртутный светильник, подпирающий горло; избегая глядеть туда, детсоветовцы спустили с Трисмегиста брюки и последнее белье. Мальчик в сломанной спонсорской бейсболке и комнатных шлепках подошел к нему с парикмахерской бритвой и счистил немногие волосы в узком паху; вольнокомандующий, как и прежде, ничем не выдавал, что творится внутри него, и Никита уже не хотел, чтобы тот как-нибудь изменился в лице, содрогнулся и вскрикнул; лучше всего было бы, чтобы все это длилось и не разрешалось ничем, как заевшая пленка, но Трисмегист повернулся плечом и, никем не подначиваемый, встал обеими ногами в воду. Он затрясся сперва так ужасно, что вода заплескала на площадь, задевая Никиту с приемышем, но потом совладал с собой и только зажмурил глаза; наблюдающие закивали еще, засвистели, и Трисмегист, держась руками за борта, скрылся в ванне по ртутную грудь и только тогда закричал незнакомо и низко, и чужой и больной этот звук, разобрался Никита, не мог быть голосом республики, покидающей избранное тело, но это не взволновало его.
Трисмегист опускался еще и кричал, пока вода не захлебнула рот; руки его взлетели над ванной и упали в нее по одной; наконец он исчез целиком, и от легшей кругом тишины Никите в оба виска вонзилось по иголке. Оглушенный, он видел, как ждущие на площади поднимаются на мыски, силясь заглянуть в недосягаемую воду; непривитые, вскормленные порошками, в рубцах и экземах, они все были одинаково хороши и свободны, и Никита пожалел, что может выбрать лишь одного; он вспомнил, как их голоса взлетали над стадионом два утра назад, и уверенней обнял лежащего с ним. Мальчики наверху понемногу подвинулись к ванне и встали вдоль борта нетвердой стеной, как камыш; наконец самый рослый, собравшись, кивнул, и они оторвали от сцены свой край: из накрененного купола хлынула вниз серая, как от стирки, вода, от которой Никитин подручный очнулся и, царапаясь, перелез к нему за спину. Потеки достигли Почеркова и главы, не дотянувшись до Гленна; когда все было слито, в запрокинутой ванне остался лежать, свесив руки наружу, совсем проволочный ребенок, и вся проволока его тела светилась, как до этого грудь растворенного Трисмегиста. Он смотрел слеповато из своей раковины, как в сплошной темноте, но Никита внизу понял, что он видит их всех: и подвижных из первых рядов, и совсем доходяг из последних, и стоящих за ним на помосте, и того, кто забрался Никите за спину и дышит, как мышь, и алголевца, сжавшегося далеко на аптечном углу. Те, кто еще был на сцене, бесшумно спустились на площадь, и новорожденный, взявшись обеими руками за верхнюю кромку и скользя по акрилу всей кожей, всполз наверх и замер на корточках, поводя головой; а потом, будто бы придышавшись к их гари, поднялся целиком, ненадежно красивый, прямой, как струна.