Ханс говорил очень осторожно. Ханс ужасно замерз. Нос у него был красный. У папы был белый, но не похож на отмороженный. Он был белый, как всегда, – как будто эта часть у него давно умерла. Я подумал, какого у меня цвета нос. У меня был больше и конец острее. Мамин нос, сказала мама. Я весь был больше папы. И выше Ханса. Я ущипнул себя за нос, но перчатка была мокрая, и я ничего не почувствовал, кроме того, что больно от щипка. Значит, не особенно застыл. Ханс показывал на концы постромки, волочившиеся по снегу.
Свяжи ее, говорил папа.
Не будет держаться, качая головой, сказал Ханс.
Свяжи хорошенько, и будет.
На таком холоду хорошо не свяжется. Кожа затвердела.
Да нет, черт, не так затвердела.
Ну, она слишком толстая. Такую толстую не завяжу.
Завяжешь.
Оно вкось потянет.
Пускай вкось тянет.
Саймону сильно не вложиться, если вкось потянет.
Пускай старается как есть. Я тут сани не оставлю. Опять, чего доброго, заметет, пока я с новой постромкой вернусь. Или ты вернешься, а? Я, если домой приду, там и останусь и позавтракаю, хоть и к ужину приду. Если метель поднимется, я сюда не потащусь, чтобы замерзнуть, как мальчишка Педерсенов.
Да, сказал Ханс и кивнул. Заберем отсюда чертовы сани и Саймона домой, пока не окоченел. Я свяжу постромку.
Ханс слез, и я перестал пинать снег. Папа следил за Хансом из-за коня Саймона и улыбался, будто задумал какую-то пакость. Я полез было в сани, но папа закричал и велел мне искать дальше.
Может, найдется, когда сани стронем, сказал я.
Папа засмеялся, но не над моими словами. Он широко раскрыл рот, глядя на Ханса, и смеялся от души, хотя и тихо.
Да, может, найдется, сказал он и шлепнул Саймона покрепче. Может, и вправду.
Я не нашел бутылку, а Большой Ханс связал постромку. Ему пришлось снять перчатки, но связал он быстро, и я его за это зауважал. Папа повел Саймона, а Ханс подналег сзади. Сани вытащились из снега и вдруг пошли, заскользили. Раздался звук, как будто лопнула электрическая лампочка. По следу полоза расплылось коричневое пятно. Папа, широко расставив ноги и держась за уздечку, оглянулся на пятно.
Как же это? сказал он. Как же это?
А Большого Ханса разобрало. Он задрал ногу выше снега. Он ударил себя. Плечи у него затряслись. Он хватался за живот. Он качался взад-вперед. Ой… ой… ой, кричал он и держался за бока. По щекам его текли слезы. Ты… ты… ты, завывал он. Щеки у Ханса, нос и вся голова стали красные. Нашел… нашел… нашел, захлебывался он.
У папы все застыло. Белые волосы, торчавшие из-под шапки, казались твердыми, острыми и блестели, как снег. Большой Ханс не переставал смеяться. Я никогда не видел его таким веселым. Он ослаб, он спотыкался, а папа стоял как вкопанный. Ханс тяжело дышал, и грудь у него ходила ходуном. Через минуту он выдохнется и опять озябнет – и пожалеет, что нельзя глотнуть из этой бутылки. Он сделался пьяный оттого, что она разбилась. Пятно перестало расплываться, снег булькал и оседал. Можно растопить снег и выпить, подумал я. Я очень жалел о бутылке. Я ненавидел Ханса. Всегда буду ненавидеть Ханса – пока есть снег.
Когда папа велел мне лезть в сани, Ханс уже тихо пыхтел. Потом и он влез, неловко. Папа стянул одеяло с коня Саймона и бросил в сани. Потом приказал Саймону ехать. Я накрылся одеялом и попробовал унять дрожь. Наша печка, подумал я, черная… Господи… черная… красивая, черная как сажа… а в дырках горит густым вишневым. Я подумал, как из чайника на ней идет пар, живой пар, шипит, белый и теплый, не как у меня изо рта – этот вялым облаком висит, тяжелый и мертвый, в неподвижном воздухе.
Ханс встрепенулся.
Куда мы едем? спросил он. Куда мы едем?
Папа ничего не ответил.
Не туда ведь, сказал Ханс. Куда мы едем?
Животу моему было больно от пистолета. Папа щурился на снег.
Ей-богу, сказал Ханс, мне жаль бутылку.
Но папа правил.
2