Егор радовался как дитя. Закатывал глаза, хохотал громко на весь зал, щелкал пальцами и во время антракта затащил меня в библиотеку.
— Такого в Васильках еще не было, — гудел он. — Все прямо поют от восторга. А про Селиванова, про то, что я улыбался, когда он клеймил нас, — ведь из-за этого ты разозлился на меня, я видел — так это у меня дурацкая привычка улыбаться, когда меня ругают. Старик он мировой. Правильно говорит, я его ценю. Но как все изменить, а? Разве до всего руки доходят? Устаю, Ген-Геныч, потому и кричу. Люди ведь не ангелы... Дух братства — это хорошо! Я за дух братства, но приказы и распоряжения директора тоже надо выполнять, — и он так хлопнул меня по плечу, что я даже присел. — Секретарша сказала, что ты приходил ко мне, но я был занят. Комиссия приехала из райкома... Ты зачем приходил?
— Деньги надо уплатить художнику, — сказал я.
— Ах, да! Декорации — что надо. Настоящее село. Чистые тебе Васильки нарисовал. Завтра же скажу бухгалтеру, чтоб начислил...
Звонок возвестил об окончании антракта.
После концерта я сообщил Щукину об обещании директора.
— Хорошо бы, — вздохнул Щукин. — Ведь послезавтра праздник. А какой же праздник без денег, а? Думаю, что теперь бухгалтер сдастся: народ увидел мою работу. Я слышал, как в зале ахали, говорили «как настоящее», «что значит художник» и тэ дэ. А ведь кроме села есть еще и степь...
— Степь плохая, — сказал я. — Очень скучная получилась. Да и деревня... А! — я махнул рукой.
— Но, но! — Щукин сделал грозный вид и сразу же рассмеялся. — Давай не будем... Лучше выпьем винишка в честь праздника. Согласен?
— Согласен.
Ночь упала темная и зябкая. Во времянке густо пахло сыростью, и мы со Щукиным затопили печь.
— Идиллия, — сказал я. — Печь горит, тишина, перед нами бутылка вина...
— Стихами заговорил? — усмехнулся Щукин. — Чужие лавры покоя не дают?
— А, — отмахнулся я. — Все это, разумеется, пустяки... А как ты живешь, Щукин? Рассказал бы что-нибудь про себя. Неделю трудимся рядом, а кроме песенок да анекдотов, от тебя ничего не слыхал. Ведь стихи пишешь, читал в газете... В какие же такие минуты приходит к тебе вдохновение?
— Когда денег нет, — ответил Щукин и засмеялся. — Тогда я пишу стихи, несу в газету и требую трешницу.
— Врешь ведь?
— Может и вру. Живу я брат глупо... Но самое страшное в том, что, кажется, мечтать перестал. Вспомню, о чем мечтал еще недавно, а в груди ничего не колышется — мертво. А мечтал я стать...
— ... великим художником, — подсказал я.
— Угадал. Да и нетрудно угадать. Вот ты, если я не ошибаюсь, мечтал стать великим артистом?
— Возможно.
— А кем стал? Сельским шутом.
— Ты это брось.
Щукин попросил у меня сигарету, хотя вообще не курил. Прикурили от уголька из печки.
— Побалуюсь, — сказал Щукин, дымя. — На тебя глядя. Вредная, правда, эта штука — курение. Я где-то прочел, что в табаке обнаружен новый яд, очень опасный.
— Я тоже читал.
Мы помолчали.
— У меня мать больна. Вот уже три года не поднимается с постели. А сестренке десять лет, — не глядя на меня, проговорил Щукин. — Все заботы на мне...
— И какого же ты черта здесь торчишь?
— Деньги нужны. Ради них и торчу, и малюю направо-налево ради них. О великом ли тут мечтать? А у тебя?
— У меня? У меня все проще. Кстати, как тебе понравился наш концерт? — задал я вопрос, который уже давно вертелся у меня на языке.
— Видишь ли, сегодня грешно, наверное, огорчать тебя, — Щукин выпустил струю дыма и разогнал ее рукой. — Я не затягиваюсь и тебе не советую.
— И все-таки?
— Сегодня у тебя праздник. Стоит ли? — тянул с ответом Щукин. — Вот пройдет праздник, тогда...
— Перестань ломаться, — сказал я. — Я хочу знать твое мнение. Речь идет не о пустяке, а о том основном деле, которое я делаю. Для меня это важно.
— Ну вот — ломаться и тэ дэ... Ты слишком прямолинеен. Но я, конечно, скажу, раз ты требуешь. Пожалуйста, — он встал, подошел к печке и сбил в угольное ведро пепел с сигареты.
Мне уже было ясно, что ничего хорошего Щукин мне не скажет, но что он скажет такое, я не ожидал.
— Балаган, — проговорил он, выпятив губы. — Кривлянье на самом примитивном уровне. Когда ты появляешься на сцене сам — это еще терпимо, хотя неловко за тебя. А все прочее — балаган.
Я вышел из времянки, хлопнув дверью. Потом подошел к окну, просунул голову в открытую форточку и сказал:
— А все тряпье, которое ты размалевал, — чистейшая халтура! И это я говорю не со зла. Халтурщик!