В назначенный день и час с кипой бумаг в руках, с цветами, разодетые, как под венец, стояли они перед директором детского дома, а та, такая большая, такая мужественная в своих башмаках сорок непомерного размера, отводила глаза, глотала воздух и не знала, куда девать огромные руки. Наконец она собралась с духом и призналась досадливо-хриплым голосом, не потерявшим, однако, командирской властности:
— У Вовы есть мать. Мы посылали к ней нарочного, чтобы получить согласие… Не дает. Ее тоже надо понять. Мать родная. Но вы не расстраивайтесь. У нас их много, мальчиков-то, выбирайте любого.
— Нет! — вскрикнула Маша.
— А почему? — обиделась директриса. — У нас есть мальчики и получше Вовы. И в таком же возрасте, в каком вам надо.
— Нет! — прошептала Маша и, вскочив со стула, выбежала из директорского кабинета.
— Может, это к лучшему, — провожая Коркина, успокаивала директор. — Может, у вас еще свой будет. Вы ведь молодые. Поди, только-только за тридцать. Я вот знаю случай…
И опять, как в прошлом году, как в позапрошлом, как все эти десять лет подряд, бредут они одной тропой: Коркин — впереди, Маша — где-то сзади.
Справа в молочном тумане журчит по камням река, изредка всплескивает просыпающаяся рыба, слева громоздятся мокрые от росы замшелые скалы, хлещет по ногам змеистая влажная трава… Проходит еще некоторое время, и за рекой над белым туманным валом меж угольно-черных стволов деревьев прорезается тонкой полоской нежно-зеленая заря. И в ту же секунду подает свой ликующий голос зарянка.
«Ах, как прекрасна была бы жизнь! — вздыхает Коркин. — И за что это несчастье?» А может, сами его выдумали? Существуют десятки, сотни семей, в которых нет детей, — и никто еще не сошел с ума по этой причине. «Откажись от неосуществимого желания — и ты будешь счастлив!» — вспомнил он восточную мудрость. Легко сказать: откажись. А Маша уже смеяться разучилась, и уходит от него все дальше и дальше. Скоро чужими станут друг другу. Что делать?
«Не думать! — приказывает он себе. — Думать о другом!»
Вот он опять в горах. А мог бы сидеть в камералке, писать отчет и разрисовывать детскими разноцветными карандашами «Спартак» геологическую карту.
В послевоенные годы весь Приполярный Урал отснял на крупномасштабную карту профессор Карпов из Ленинграда. А теперь многочисленные партии из Свердловска, Воркуты и Тюмени вели более подробную съемку: стотысячную и пятидесятитысячную.
Карпов в основание Урала положил докембрийские мраморы, выше у него шли кембрийские породы, а еще выше — мраморы ордовикские.
Коркин на своей площади нашел и докембрийские, и ордовикские мраморы, но даже при беглом сопоставлении они, как две капли воды, походили друг на друга. Лабораторный анализ подтвердил догадку Коркина, возникшую еще в горах: это один и тот же мрамор, а именно — ордовикский. Потом пришла из Ленинграда расшифровка собранной фауны: вся она была отнесена к ордовику.
Закипели в голове дерзостные мысли. Выходит, в основании Урала лежат не докембрийские породы, а ордовикские. Выходит, Урал родился не в докембрийский период, а в ордовикский, то есть на десятки миллионов лет позже, чем принято считать. Не такой уж он и дряхлый старик!
Что же это получается — ошибся Карпов?.. Ну а почему бы ему и не ошибиться? Ведь сразу после войны, когда велась съемка, он еще не был профессором, и лет ему было примерно столько же, сколько сейчас Коркину — немногим более тридцати.
В распоряжении Карпова находилось два сотрудника, несколько рабочих, и за три года он отснял весь Приполярный Урал — десятки тысяч квадратных километров.
У Коркина — партия в двадцать человек, и за такое же время он сделал только один планшет в триста квадратных километров.
Так кто же должен быть ближе к истине?
И к кому идти со своими сомнениями? Наверное, все-таки к начальнику экспедиции Степану Мордасову, однокашнику Коркина и, считай, почти приятелю: пятнадцать лет на глазах друг у друга отираются, пять — в институте да десять — на производстве.
Помнит Коркин, как перед самой первой лекцией в институте подтолкнул его под руку Ленька Шималис, насмешник и прорицатель, показал подбородком на солдата с невыгоревшими следами погон на застиранной гимнастерке, маршировавшего строевым шагом взад-вперед по длинному коридору, и изрек громко, так что солдат мог слышать:
— А вот этот, помяни меня, немедленно факультетским начальством станет. Дня через три, помяни меня, секретарем комсомольского бюро выберем.
Было, было в первокурснике Мордасове что-то особенное, поднимавшее его над толпой наивных желторотых птенцов, — застегнут на все пуговицы, туго перетянут ремнем с солнечно-медной пряжкой, вышагивает, словно аршин проглотил, коричневые глаза навыкате, горят жарким огнем, неколебимая уверенность чудится и в пламенной рыжине на квадратной голове.