А когда в доме прорвало водопроводные трубы, мы с Фриди плавали по затопленному двору в корыте, словно в лодке. Еще я тонул в ручье, в ушах у меня гремел какой-то хорал, но я почему-то вспоминал грехопадение и Всемирный потоп в учебнике закона Божьего. Обнаженные, но бесполые люди спасались на горе, но вода, окружавшая гору, поднималась все выше и выше. Мы с Фриди сидели в лодке-пароме, но трос оборвался, и нас медленно понесло вниз по течению.
И я познал ее, и была она супругой моей, и стали мы едина плоть. И она родила дитя и посадила его мне на плечи, и течение сделалось сильнее.
— Куда нас несет? — спросил я у перевозчика.
— На Кладбище Безымянных[51]
или еще дальше.— И давно вы так? — снова спросил я.
— Целую вечность.
Когда я спросил у Сони, почему она то и дело встает с постели, она ответила:
— Кажется, скоро начнется.
— Ладно, — сказал я и посмотрел на часы (было три утра), — вызвать скорую?
— Нет, подождем, вдруг еще рано?
— Хорошо, — согласился я, — подождем немного, но ты все-таки не затягивай.
За окнами завывал ветер, дождь барабанил по стеклу; я положил руку жене на живот. И тут мне вспомнилось землетрясение, которое произошло этой весной, мы стояли в кухне и из-за чего-то ссорились. Вдруг раздался звон, как будто опускается шлагбаум или кто-то бьет молоточком по металлу. И тут нас осенило: это закачался и ударяет по стене латунный крест, который отец привез из России.
Соня снова встала и пошла в туалет. Я взял в постель блокнот и стал писать. Я просто не мог противиться искушению, особенно в такой ситуации. Впрочем, кто знает, может быть, это было не искушение, а всего лишь попытка справиться с ситуацией отстраненно, глядя на себя со стороны.
И тут мне вспомнилось, как отец много лет тому назад фотографировал свое мертвое дитя, дочь, которую он так страстно ждал и которая умерла при рождении.
Я пришел домой из школы и, как обычно, позвонил, но никто не открыл. Тогда я отпер дверь своим ключом, вошел в комнату и увидел, что отец стоит у окна. С таким же убитым видом, как и в тот день, когда он утратил свою профессиональную свободу и сообщил нам об этом.
Но сегодня он не стал ничего рассказывать, он просто стоял у окна и молчал. Он не услышал меня, когда я с ним поздоровался, он ничего не ответил, когда я спросил, что случилось. Я тронул его за плечо, но он не отреагировал. А когда он наконец обернулся ко мне, я увидел, что глаза у него заплаканы. Потом мы оделись и поехали в больницу, но цветы не покупали. Мы прошли по очень длинному белому коридору, но в палату к маме меня не пустили. Отцу разрешили войти и, выходя, он о чем-то пошептался с медсестрой. Потом он опять прошел по длинному коридору, исчез за какой-то дверью и что-то там сфотографировал.
А еще мне вспомнилась мания отца все записывать на магнитофон, которая в последнее время добавилась к нездоровому желанию снимать все подряд фотоаппаратом и узкопленочной кинокамерой. Уйдя на пенсию раньше срока, он установил повсюду в квартире скрытые микрофоны. Все, что мы говорили, даже самые что ни на есть пустяки, фиксировалось на пленке, затем он давал нам это все послушать, словно удваивая нами сказанное. «Я боюсь и слово вымолвить, — вздыхала бабушка, вновь ощущая старые страхи, — я точно в гестапо попала».
Однако отец, записывая на магнитофон все подряд, преследовал явно не те цели, в которых его подозревала бабушка. «Остановись, мгновение», — словно говорил он, не важно, так ли уж прекрасно было это мгновение или нет. Дожидаться прекрасных мгновений человеку, почти каждую неделю выхаркивавшему ошметки своей больной печени, было недосуг. И мгновение останавливалось, и его можно было воспроизводить сколько душе угодно, хотя и за счет тех мгновений будущего, что придется потратить на его воспроизведение.
Во времена его безумного увлечения узкопленочными фильмами, которое началось вскоре после его перехода в «АРБАЙТЕРЦАЙТУНГ», если мгновения, которые он хотел запечатлеть, оказывались не столь уж прекрасны, нам полагалось делать вид, что они именно таковы. Например, в Рождество: отец исчезал за дверью детской, звонил, мы отворяли, свечи горели, мы бросались в комнату. А он подстерегал нас под елкой, держа камеру наготове, в ожидании рождественской радости, которой надлежало максимально эффектно предстать на кинопленке. «Нет, что-то вы плохо радовались, возвращайтесь-ка в кухню, вбегайте в детскую еще раз и радуйтесь как следует…»
Но теперь, приближаясь к концу жизненного пути, отец совершенно перестал ценить красоту мгновения. А может быть, стал ценить ее по-другому, просто потому, что изменилось само понятие красоты. Все существующее прекрасно, поскольку оно существует. Красота мгновения отныне заключалась для отца в том, что он еще мог его пережить.
— Как схватки? — спросил я у Сони, и она ответила, что теперь примерно каждые пять минут.
— Может быть, все-таки пора вызвать «скорую»? — предложил я и стал одеваться.
Соня тоже оделась и сунула в дорожную сумку какие-то баночки и флакончики с кремами и лосьонами.