В моем воображении возник полупрозрачный мешок, удерживающий все его внутренности. Отчего-то этот комок светился в темноте, как медуза или городские огни, на которые смотришь ночью из самолета. Внутри сияющего контура была темнота. В больничных документах отец значился как Джонни Эйт. Иногда он рассасывал леденцы с морфином. Когда лежал в постели и спал, то под определенным углом походил на груду желтых костей. Он больше не мог ходить.
– Ему не больно, – заверила меня Элам.
Если верить МРТ, рак не затронул его мозг.
Когда я приезжала в предыдущий раз, он все еще ел по чуть-чуть. (Он был по-прежнему привередлив: если манго разных видов соприкасались в тарелке, он отворачивался и отказывался есть). Теперь же он принимал только жидкую пищу – это называлось полным парентеральным питанием, оно вводилось ночью внутривенно. 150 калорий в час – слишком мало, чтобы набрать вес.
Через несколько месяцев после того визита, когда он сказал, что я пахну туалетом, я все еще, проходя через дом, клала в карман разные мелочи. Я позвонила маме, чтобы рассказать об этом. Хотела, чтобы она оправдала меня. Чтобы сделала для меня исключение, разрешила мне красть – только мне и только тогда. Чтобы она сказала: «Милая, ты можешь оставить себе
Но она сказала:
– Ты должна их вернуть. Это важно. Ты не должна воровать. Это как было с Персефоной, – это было вполне в ее духе, приплести какой-нибудь миф. – Помнишь, как она съела гранатовые зернышки?
Я помнила, что Персефона спускалась в мир мертвых и ей нельзя было ни к чему прикасаться. Но она не удержалась и поела гранатовых зернышек. И тогда в наказание ей пришлось проводить там часть года. Так у нас появилась зима. Я попыталась вспомнить, сколько зернышек она съела.
– Неважно сколько, – сказала мама. – Суть в том, что она съела зернышки и из-за этого не могла выбраться. Она украла нечто из мира мертвых, вкусила это и так
– И?
– Если ты не вернешь вещи, ты будешь связана с этим домом. Это не освободит тебя, а наоборот.
Конечно, история Персефоны была еще и историей о матери с дочерью, и о том, как земля лежала голой в те месяцы, что Персефона проводила в мире мертвых, – из-за тоски матери по ней.
Я стала возвращать украденные вещи партиями: их было слишком много, чтобы отнести все сразу. Чашки я завернула в наволочки, чтобы те не звенели на ходу. Блеск для губ положила на полку в ванной, крем – в шкафчик наверху, обувь – в шкаф. Оказалось, что возвращать украденное так, чтобы не попасться, не менее сложно, чем воровать.
Во время моих посещений отец, казалось, не интересовался мной, попросил выйти из комнаты, чтобы посмотреть с братом фильм. Он больше не мог ни ходить, ни есть, но я наивно верила, что он проживет еще долгое время. Он болел так давно, что я не заметила, когда болезнь превратилась в умирание. Я избегала его комнаты, только иногда заставляла себя заглянуть к нему, но и тогда надеялась, что он спит. Каждый раз, уезжая, я думала, что, может быть, больше не приеду, потому что все это казалось пустым, не приносило удовлетворения.
Но месяц спустя он прислал мне сообщение на телефон – обычно он этого не делал, – в котором просил приехать к нему на выходные, когда Лорен с детьми будут в отъезде. Из аэропорта Сан-Франциско я поехала в Пало-Алто на поезде.
Воздух на платформе был свежим, свет резал глаза. В Нью-Йорке воздух был пресным, он редко пах чем-нибудь, а если и пах, то чем-нибудь одним: дождем, мусором, духами или смогом. Здесь ветер был прохладным, он нес в себе воду. Туман клубился над холмами, и его клубы походили на другие, более мягкие холмы. Воздух пах травами и эвкалиптом, ментолом и пряными кексами. Влажной землей, сухой землей.
Я сомневалась, что эта поездка будет чем-то отличаться от остальных. Когда-то давно Мона назвала меня неверующим Фомой, и мама тоже так меня иногда называла, чтобы подразнить.
Я сошла на остановке «Калифорния-авеню». Город выглядел так, будто ничего не происходило в нем. Дорога тянулась вдаль, к зеленым холмам, прямая, как взлетная полоса. Я спустилась в подземный переход под Альма-стрит, чтобы выйти на другой стороне – в облако золотого света, и зашагала мимо соснового парка. Здесь дома жались к земле.
Полгода назад я стала принимать клоназепам, успокоительное средство, снижающее реакцию миндалевидного тела мозга на стресс – небольшими дозами, по 0,25 миллиграмма в день. Вопреки – или, быть может, благодаря – настояниям отца попробовать марихуану или ЛСД, меня никогда не привлекали наркотики, и я никогда не принимала ничего такого. Но из-за ежемесячных перелетов туда-обратно, учебы в магистратуре, болезни матери и ее безденежья мне стало трудно сосредоточиться. Я двигалась и говорила все быстрее и быстрее. Во мне появилось что-то лихорадочное: я словно пыталась отвлечь окружающих и не дать им разглядеть себя. Я стала нервной, настороженной, неуверенной в себе, все время боялась, что отец скажет что-нибудь ужасное, а потом умрет, и ничего нельзя будет исправить.