А пока годится любой предлог, чтобы отправиться навестить родственников и попробовать сделать так, чтобы они не могли без нее обойтись. Разумеется, Флоранс замечала маневры Элоизы, и даже не без тени раздражения, но признавала, что это страсть молчаливая и наивная. Элоиза не выставляла напоказ свои прелести, не вертела задом, не кривлялась, не кокетничала, не ворковала с Пьером. Это был не ее стиль. Она только смотрела — просто пожирала его глазами, но почти не двигалась с места и держалась спокойно, что казалось неожиданным для такой чертовски непоседливой девчонки. Она перестала смеяться, выделывать Бог знает что своими губами и словно сразу стала старше на десять или пятнадцать лет — в ней поселилась какая-то взрослая печаль. А Флоранс была доброй и никому не хотела страданий, а меньше всего — Элоизе.
Элоизе же было не скрыть, о чем она мечтает, но свой рот… этот ужасный рот она прятала. Еще бы — рот Камиллы! Она прикрывала его незаметным движением руки, и в такие моменты ее ореховые глаза становились желтыми. Она переставала быть подростком, она становилась настороженной лисичкой, вынюхивающей след. Флоранс все понимала. Рост и вес не усыпляют беспокойства, а уж тем более не излечивают от него.
А потом на свет появился Людовик. Чудо из чудес.
Воскрешенная к жизни Элоиза рассматривала малыша, как когда-то рассматривала своего братишку: крошечные ножки, тонюсенькие пальчики, этот смешной фонтанчик внизу живота, эти ямочки везде… Элоиза обожала младенцев. И потом, этот был так похож на отца…
Пьер был совершенно на нем помешан. Двадцать раз в день, не меньше, он вытаскивал мальчика из колыбельки, перепеленывал, давал ему соску, засучивал рукава, чтобы искупать его, словом, с рук не спускал.
Было лето. Ванночку и пеленальный столик вынесли в сад. Элоиза присутствовала при купании, она подавала мыло, мохнатую простынку, присыпку. Почесывала Людовику спинку, щекотала его, гладила, целовала, пока с нежным тельцем ловко управлялись большие волосатые руки кузена.
И вдруг на внутренней поверхности руки Пьера, пониже локтя, она заметила что-то черное:
— Эй, на тебя оса села, что ли?
Пьер побледнел, сразу положил ребенка и опустил рукав.
— Ты что, Пьер? В чем дело?
Лицо кузена окаменело, взгляд растерянно блуждал, но девочка смотрела на него не столько с любопытством, сколько с опаской, и он вздохнул:
— Это мой лагерный номер, из Дахау…
Мыльница выпала из рук Элоизы. Зрачки ее расширились, она задрожала, попятилась, повернулась и убежала без оглядки…
Малыш пищал. Пьер, словно в кошмарном сне, увидел, как за девочкой захлопнулась калитка. Всё… Людовик стал плакать так сильно, что отцу пришлось очнуться и завершить ритуал купания этой крошки, вернувшей ему вкус к жизни. А ведь он так долго думал, не лучше ли было бы подохнуть там, в бараке, вместе с остальными.
Два часа спустя позвонила мать Элоизы. «Девочка, — сказала она, — прибежала домой и сразу же улеглась. У нее поднялась температура, и она очень боится, что заразила малыша, потому и убежала, просит прощения».
— Что случилось? — прошептала Флоранс.
Пьер поколебался. Девчушка… она увидела цифры у него на руке и сбежала сразу же после этого, сразу же после того, как он ей объяснил…
В день восемнадцатилетия Элоизы праздник решено было устроить у стариков, в Параисе. Дедуля и бабуля Камилла стали теперь совсем старенькими. Камилла ночевала бы в храме, если б могла, но у нее уже не было сил встать с постели. Она боялась заката, боялась наступления нового дня, боялась каждого уходящего часа, боялась всего, что приближало ее к Господу, которого она всю свою жизнь старалась поглаживать по шерстке. Так и не научившись за эту долгую жизнь ни бескорыстно любить, ни отдавать себя без остатка, Камилла боялась ада, который, по идее, благодаря ее молитвам должен был бы быть отгорожен от нее колючей проволокой. Но достаточно ли было молитв?
Зато Дедуля спокойно смотрел на мир, постепенно отдалявшийся от него. Он то и дело повторял Элоизе: «Ты начинаешь, я заканчиваю, вот и отлично!» Безбожник Дедуля, нечестивец Дедуля. Да, безбожник и нечестивец, но в его-то сердце, бьющемся в совсем уже изможденной груди, прорастали зерна благодарности всему вместе и любому пустяку в отдельности, а главное — судьбе, что дала ему на съедение такую внучку. У него была людоедская любовь, у Дедули, он понимал, что можно зацеловать до смерти…