Да, дети растут, особенно в высоту, они так вытянулись, что теперь им приходится нагибаться к ней, как когда-то она склонялась над ними. Господи, до чего же быстро летит время! Но думать об этом было счастьем, и Элоиза обнаружила, что улыбается, разглядывая свои усталые руки и вспоминая день, когда случайно вошла в ванную, где Эмили, старшая из девочек, лихорадочно блестящими глазами вглядывалась в свое отражение. Элоиза, на минутку задержавшись, прошептала только для них обеих: «Да, дорогая, ты красива, да, любви дана эта власть — озарять лица…» А девушка — уже девушка! — покраснела и засмеялась: «Что это тебе в голову взбрело, мама?» — но глаза отвела. Вскоре после этого расцвет Эмили несколько увял, а потом она вновь похорошела, на этот раз всерьез и надолго. «Жизнь идет с запинками», — думала Элоиза.
Все происходит одновременно… Ганс собирается в отставку, Эмили, чьи первые волнения, как выразился ее дядя, прихватило морозом — вот что значит расцвести слишком рано, не по сезону! — Эмили скоро выйдет замуж за Франсуа, спокойного парня, который дожидался в тени другого, «пустого номера», как заявил бы Дедуля. «Эмили хочет втереться в хорошую семью, — перешептывались немногочисленные оставшиеся святоши и, сделав сладкое лицо, интересовались: — Ну, когда же, наконец, деточка? — а за спиной скрипели: — Ох уж эти молодые, так торопятся под венец, что нередко застревают по дороге…»
Элоиза, в чьих волосах едва-едва замелькала седина, не переставала улыбаться. Все, как и прежде, забавляло ее, только по-другому. Она и сейчас любила бродить по берегам прудов. Теперь за ней шел не Дедуля, а Ганс, ни на шаг не отставая, чуть не наступая на пятки. Раздражался, а все-таки хотел посмотреть, как она бросает копье, или, вернее, подстеречь на почти не изменившемся лице тайное, ничуть не постаревшее ликование. Потом он тащил ее к понтону, где стояло на якоре его тридцатитрехфутовое пятидесятилетнее судно, потрепанное всеми бурями и выстоявшее, по крайней мере, против штормов времени, одно из, как он говорил, «на совесть построенных судов», сделанных из крепкого, не подверженного гниению дерева, которое привозили когда-то из Африки, — и на целый день забирал Элоизу с собой. Каждому свой черед, так ведь?
Она, прежде более чем сухопутная и земная, все-таки привыкла плавать. Море дарило ей парусники, перелетных птиц ее самой первой мечты, и она снова улыбалась мысли, рожденной когда-то голубым камешком… так давно! Да, время вытекало, словно вода из ванны. Не очень-то поэтично! Но у времени не было ни места, ни обычаев. В каком-то смысле это успокаивало. Элоизе повезло: красивая жизнь, красивая любовь.
О, конечно же, и им с Гансом случалось поспорить, и они объявляли друг другу войну, выступали один против другого, оскалив зубы, ожесточенно друг на друга нападали. Были кое-какие… скажем, интерлюдии. Были другие тела, были случайные женщины в затянувшихся плаваниях по далеким морям: и тот суровый и молчаливый черноглазый мужчина, и та сумасшедшая баба, тонувшая в густых, словно мех золотистой нутрии, волосах, которая пыталась убить Элоизу, крича, что Ганс любит только ее, а Элоиза должна уступить ей место, и это внезапное возвращение молодой страсти, словно реванш… — солнечные удары без завтрашнего дня. И в голове у Элоизы звучала песенка, напоминавшая о реальности плоти: «Надо ж телу порадоваться». Но этому было не растопить ни огорчений, ни сожалений. После того как лихорадка, что терзала ее, унялась, в один из тех вечеров, когда совесть всматривается в себя, Элоиза ушла куда глаза глядят и долго бродила в непроглядной ночи, стараясь держаться поближе к садам и оградам и ориентируясь на слабые запахи мокрых кипарисов и цветущего розмарина. Она старалась как можно точнее взвесить свою жизнь. Существование и благоухание, желания и слабости были связаны между собой. Но все и всегда — удовольствие, и это надо неустанно себе повторять — все, даже неверность другого…
А когда Элоиза вернулась к дому и вошла в калитку, Ганс, сидевший неподалеку под свисавшими ветвями жимолости, сказал ей приглушенным, но спокойным голосом: «Я здесь, я ждал тебя». Она подошла к нему: «Каждому свой черед, Ганс…» Она долго простояла рядом с его креслом, потом положила руку ему на шею, и он наклонился, чтобы пальцы пришлись куда надо. Больше ни он, ни она ничего не сказали, Ганс откинул голову, прислонился к ее бедру, и Элоиза почувствовала, как его кровь под ее ладонью успокаивается. Жизнь продолжалась, и он боялся потерять жену, и хорошо, справедливо было то, что страх перед разлукой не всегда на одной стороне.
Годы спустя она почувствовала, как давит Гансу на затылок застарелая злоба. Другой. Другой стоял тут, на противоположном тротуаре, и с окаменевшим лицом смотрел на них. Ганс, шедший рядом, напрягся, его рука властно сжала ее локоть. Вот оно что, иногда ревность приживается и на обломках. Да ведь это все осталось позади, разве нет?
— Не надо, — прошептала она, — измены тех лет — всего лишь загадки плоти, не такие уж интересные.
— А ты не ревновала?