— Скрытая восприимчивость? С чего бы это ей появиться?
— Ни с чего.
— Точно?
— Да.
— Правда?
— Да, правда. — Вид у Вероники был виноватый, она знала, что ничего не может утаить от Эстеллы. — Разве что… мы снова вместе.
— Ясно, ты опять с Жан-Пьером. Как романтично! А он знает про все твои дела? — она указала в сторону гаража.
Вероника кивнула.
— Но ты не переживай, он никому не скажет.
— А я об этом и не переживаю. Мне просто интересно: если он твой друг, то почему же он нам не помогает? Чем он занят? Сидит дома со своими медитативными этюдами?
— Нет, ты же помнишь — мы украли его стерео.
— О, да.
— У него есть причина.
— Надеюсь, уважительная.
— Он уехал на похороны.
— Ну что ж, принято. Я его отпускаю. Но как только он вернется в город, пусть придет и поможет нам разбирать эту долбаную машину, ясно?
— Придет, не волнуйся.
Через час Эстелле удалось уговорить Веронику чуть-чуть порадоваться за доктора и убедить ее в том, что поездка в Лондон для усекновения пальца — не самая лучшая затея. У них даже появились кое-какие мысли по использованию Жан-Пьера при ликвидации машины.
— Как писал Р. С. Томас… — начала Эстелла.
— Что? — спросила Вероника, и Эстелла процитировала следующие строки в собственном переводе:
— Здорово, — сказала Вероника, — но какое это имеет отношение к нам?
— Вообще-то никакого, я просто подумала, что это тебя подбодрит.
Но на самом деле эффект оказался противоположным: Вероника представила, что тем самым сельским пареньком с улитками и стеклышками мог быть дядюшка Тьерри, пока его жизнь не пошла кувырком.
— Бедный дядюшка Тьерри, — сказала она, а после рыдала и всхлипывала несколько минут.
Эстелла была, конечно, права: хорошо, что с доктором так все обошлось, и он в отчаянии не занялся голубями. Она попыталась взять себя в руки.
Эстелла решила больше не цитировать валлийских поэтов, поскольку это давало скверные результаты, и, как только Вероника перестала шмыгать носом, она ушла домой, оставив подруге еще одну ночь прерывистого сна и черных мыслей.
Глава 7
На коврике у входной двери лежали два почтовых конверта. Первое послание было от родителей — открытка, поздравляющая с днем рождения.
Она пришла четыре дня назад — с обычными поздравлениями, кратким отчетом о пребывании родителей в Бенине, временем и номером рейса их возвращения, напоминанием о необходимости скосить траву и собрать пылесосом собачью шерсть и, что самое интересное, с фотографией ее племянницы и племянника.
— Иди, посмотри-ка, — позвала Вероника, и появился Жан-Пьер с распущенными волосами. Она протянула ему фотографию. — Это малыши. Миленькие, правда?
Он признал тот факт, что их привлекательность выходит за пределы сферы субъективного.
Она открыла второй конверт и вскрикнула от радости. Письмо пришло из Мадрида — некая галерея предлагала выставить ее работы. Будучи в Париже, они видели ее серию из двенадцати фотографий, названную «Сенбернар сидящий», и пожелали включить ее в выставку работ молодых французских фотографов. На каждой фотографии был запечатлен Цезарь, сидящий в различных уголках Парижа, а вокруг него сновали люди, спешащие по своим делам. На некоторых снимках он был почти незаметен, на других — он был центром внимания. На одном снимке он сидел с туристами у Центра Помпиду — они окружили его, словно он был шпагоглотателем или уличным танцором, а не семидесятикилограммовым псом с подрагивающим хвостом; на другом он сидел — никем не замеченный — у станции метро Бельвиль в часы пик, а на следующем его, сидящего подле сгоревшего мотоцикла, осторожно рассматривали неулыбчивые дети Обервилля. На всех фото морда его имела скорбное выражение, своего рода фирменный знак. Делать эти снимки было сущим кошмаром: вокруг пса сновали люди, совершенно лишние на фото, когда же ему надоедало сидеть, он ковылял прочь — за долю секунды до того, как «вылетала птичка». Но после трех недель усердия и семидесяти восьми пленок у нее было двенадцать кадров, которыми она осталась довольна, а теперь и в Испании нашлись люди, которые их оценили.
Цезарь вышел в коридор, очевидно предвкушая свою международную известность.