Обули на все четыре? Закрывая дверь, Оберон подумал, что речь дяди похожа на его Ферму — так же засорена древним хламом и истертыми украшениями. Себя, наверное, называет «чувак». Оглядевшись, он обнаружил в складной спальне странность, которая скорее ощущалась, чем замечалась: здесь не было кровати. Наличествовало будуарное кресло, обитое винно-красным бархатом, и еще одно, плетеное, с прикрепленными подушками, скрипучее; имелся ветхий коврик и громадный глянцевый гардероб или шкаф: спереди зеркало со скошенными кромками, внизу ящики с медными ручками (как их открывать, Оберон не знал). Но кровати и в помине не было. В деревянном ящике из-под абрикосов («Голден Дримз») Оберон нашел дрова и бумагу и трясущимися пальцами разжег огонь, готовясь провести ночь в кресле, так как не собирался вновь проделать путь по Ветхозаветной Ферме, чтобы выразить неудовольствие.
Когда огонь разгорелся, жалость к себе постепенно прошла, а когда высохла одежда, наступил даже подъем духа. Любезный мистер Петти из «Петти, Смилодон и Рут» по непонятной причине темнил относительно его прав на наследство, однако охотно выдал аванс. Деньги лежали у Оберона в кармане. Он явился в Город и не умер, и даже не получил кирпичом по голове: он разжился деньгами и надеждами на будущие поступления. Начиналась настоящая жизнь. Эджвудские непонятности, давящее чувство от неразрешенных тайн, которым не было конца, неясных намерений и планов — все осталось позади. Отныне Оберон сам распоряжался своей судьбой. Свободный человек, он добудет миллион, удачу в любви, а домой будет возвращаться когда вздумается, хотя бы и за полночь. Он пошел в крохотную кухню, примыкавшую к складной спальне, где стояли неработающая плита и громоздкий холодильник (очевидно, тоже неработающий), а также ванна и раковина, раздобыл белую кофейную кружку, всю в трещинах, обтер ее и вынул бутылку «Доньи Марипосы».
Когда он водрузил полную кружку на колени и, ухмыляясь, уставился на огонь, в дверь постучали.
Оберон мгновенно узнал в смуглой застенчивой девушке ту самую, которую видел во дворе, где она, одетая в золотое платье, роняла яйца. Теперь на ней были джинсы из выцветшей мягкой материи, похожей на домотканую. Обхватив себя за плечи, она тряслась от холода, так что фигурные серьги в ушах ходили ходуном, и выглядела куда мельче, чем прежде. То есть она и тогда была маленькой, но казалась большой благодаря скрытой энергии, рвавшейся за пределы тесной оболочки.
— Сильвия, — произнес он.
— Угу. — Она метнула взгляд в темный зал, потом опять на Оберона, словно торопилась, или ей не стоялось на месте, или?.. — Я не знала, что тут кто-то есть. Думала, нет никого.
Его фигура в дверном проеме выглядела настолько неоспоримо, что другого ответа не требовалось.
— Ладно. — Сильвия высвободила замерзшую ладонь, которую прятала под мышкой, нажала себе на губу и прихватила ее зубами. Глядела она в сторону, словно Оберон уговаривал ее остаться, а ей не терпелось уйти.
— Ты что-то здесь забыла? — Сильвия не отвечала. — Как твой сынок? — Ладонь, прижатая к губам, целиком скрыла рот Сильвии. Она то ли плакала, то ли смеялась, то ли и то и другое вместе, а глядела по-прежнему в сторону, хотя ей явно было некуда идти, как наконец сообразил Оберон. — Входи, — с ободряющим кивком проговорил он и отступил, освобождая ей путь.
— Я иногда сюда прихожу, — объяснила Сильвия, пересекая порог, — когда, знаешь, хочу побыть одна.
Во взгляде, которым она обвела комнату, Оберону почудилось обоснованное недовольство. Он вторгся на чужую территорию. Оберон задумался, не следует ли ему уступить ей комнату и пойти спать на улицу. Но сказал только:
— Хочешь рому?
Она, казалось, не слышала.
— Послушай, — начала она и замолкла. Только значительно позже Оберон понял, что в Городе это слово принято употреблять как пустой звук, не посягая на внимание собеседника. Он стал ждать. Сильвия опустилась на маленькое бархатное кресло и наконец произнесла, словно обращаясь к себе самой: — Как здесь уютно.
Оберон промычал что-то неразборчивое.
— Такой милый очаг. А что ты пьешь?
— Ром. Хочешь?
— Конечно.
Другой чашки не нашлось, и Сильвии с Обероном пришлось поочередно прикладываться к имевшейся.
— Это не мой сын, — сказала Сильвия.
— Прошу прощения, если я...
— Это ребенок моего брата. У меня ненормальный братец. Зовут Бруно[164]
. Ума как у малолетки. — Сильвия задумалась, глядя в огонь. — Малыш отличный. Ужас какой милый. Сообразительный. И вредина. — Она улыбнулась. — Точь-в-точь как его— Вы с ним как будто неплохо ладите. — Оберон сопроводил свои слова кивком, который ему самому показался до глупости важным. — Я думал, ты его мать.