— Простите. Вероятно, я высказалась недостаточно ясно. Я прекрасно знаю, что вы есть в картах: в колоде весьма недурного рисунка, козыри которой разработаны специально (во всяком случае, такова видимая цель их создателей), чтобы предсказывать возвращение вашей старой империи и служить этому делу. Рисунок я отнесла бы к времени правления Рудольфа Второго[309]
, отпечатана колода в Праге. С тех пор ее использовали и в других целях. Что, конечно, никоим образом не умаляет вашего, так сказать, в ней пребывания.— Где эти карты? — Айгенблик вдруг шагнул к Хоксквилл, алчно вытянув руки, похожие на когтистые лапы. — Дайте их мне. Они мне нужны.
— Позвольте продолжить.
— Они принадлежат мне, — сказал Айгенблик.
— Вашей империи. Принадлежали. — Взглядом заставив его умолкнуть, она проговорила: — Разрешите мне продолжить. Я знаю, что вы есть в этих картах. Знаю также, какие силы поместили вас туда, имею отчасти представление и о том, ради чего они это сделали. Мне известна ваша судьба. И если вы хотите, чтобы она исполнилась, вам нужно усвоить: в ней присутствую я.
— Вы.
— Я пришла вас предостеречь, а также вам помочь. У меня есть сила. И немалая: смогла же я все это разузнать и найти вас — иголку в стоге Времени. Я нужна вам. Теперь. И понадоблюсь в будущем.
Он глядел на нее задумчиво. Хоксквилл наблюдала, как в его большом лице сменяли друг друга недоверие, надежда, облегчение, страх, решимость.
— Почему, — спросил он, — мне никто о вас не говорил?
— Может, они обо мне не знали.
— От них ничто не скрыто.
— Скрыто, причем многое. Вам полезно это усвоить.
Айгенблик ненадолго смолк, покусывая себе щеку, но битва подошла к концу.
— Чего вы ждете для себя? — спросил он.
Вновь запищал местный телефон.
— О моем вознаграждении поговорим позднее. Будет лучше, если, прежде чем снять трубку, вы решите, что скажете своим визитерам.
— Вы будете рядом? — спросил Айгенблик, внезапно ощутивший зависимость.
— Они не должны меня видеть, но я буду рядом. — Дешевый трюк с кошачьей косточкой, и все же (думала Хоксквилл, пока собеседник жал на кнопку телефона) как нельзя лучше способный убедить императора Фридриха Барбароссу, если в нем еще живы юношеские воспоминания, что она не обманывает, заявляя о своем могуществе. Когда Айгенблик отвернулся, она исчезла. Когда же он обратил лицо к ней, или к тому месту, где ожидал ее увидеть, она произнесла: — Отправляемся на встречу с Клубом?
День, когда Оберон сошел с автобуса на перекрестке, был пасмурный — беспросветно пасмурный, тусклый и сырой. Убеждая водителя высадить его именно здесь, Оберон мучительно соображал, как описать это место, а потом уговаривал водителя, что оно ему знакомо. Слушая описание, тот все время мотал головой, прятал взгляд и повторял: «не-а, не-а». Говорил он мягко и словно бы задумчиво, но Оберона это не обманывало: он знал, что парень просто не хочет ни в чем отклоняться от своих привычек. С холодной вежливостью Оберон вновь описал требуемое место, сел на переднее сиденье рядом с водителем и стал всматриваться. Предупредив водителя заранее, он вынудил его сделать остановку. На языке у Оберона вертелась фраза о том, что водитель проезжал здесь не одну сотню раз, и если все, кто сидит за рулем общественного транспорта, так ненаблюдательны и т. д., но дверь со свистом захлопнулась, и длинный серый автобус, покачиваясь и скрежеща механизмом, как зубами, скрылся.
Расположенный рядом указатель был обращен, как всегда, к эджвудской дороге; по сравнению с последним разом он (или Оберону это показалось?) обветшал и расшатался, буквы поистерлись, но это был тот же самый указатель. Оберон пустился вниз по петлявшей дороге, которая после дождя была коричневой, как молочный шоколад. Ступал он осторожно, удивляясь тому, как громко звучат его шаги. За месяцы, проведенные в Городе, он, сам того не сознавая, был лишен очень многого. Искусство Памяти могло предложить ему схему, где все это было бы расставлено по местам, но отсутствовала бы полнота ощущений: от ароматов, влажных и живительных, словно распространялись они не в воздухе, а в прозрачной жидкости; от неопределенного низкого гула, который, с короткими всплесками птичьего пения, наполнял притупленный слух; от объемности пространства, дальних и близких планов, составленных из рядов и групп одетых свежей листвой деревьев, из холмиков и куч земли. Без этого он вполне мог жить: в конце концов, воздух и в Городе был воздухом; но, вернувшись сюда, он как будто погружался в родимую стихию, где душа его расправляла крылья, подобно бабочке, выбравшейся из кокона. Да, он простер руки, сделал глубокий вдох и прочел одну-две стихотворных строчки. Но душа осталась холодной как камень.