У меня, надо вам знать, и впрямь был красивый тонкий голосок, словно звоночек. Я иногда подпевал портному Лейзеру, когда тот исполнял провожание невесты или пел «Царь небесный». Лейзер при этом смотрел на меня с улыбкой и говорил тоном человека, испытывающего большое удовольствие: «Хорошо, паршивец ты этакий! Так, так, черт бы тебя побрал, шельмец!..» И мне пришло в голову попросить маму отдать меня в учение к кантору. Я впился в нее, как пиявка, не отставал до тех пор, пока не вынудил ее повести меня к нему. Да и она, бедная, измученная вдова, уже была рада избавиться от такого сокровища, как я. Когда кантор велел мне издать высокий, тонкий звук и затем сказал, что берет меня в певчие, мне на радостях показалось, что я завоевал весь мир. Невозможно описать, каково было у меня тогда на душе. По-видимому, очень рада была и мать, так рада, что большей радости и не бывает, — я сам слышал, как в разговоре со своей знакомой она сказала:
— Опять же, Эстер, да продлит господь бог ваши годы, как может человек устроить судьбу другого. Расшиби себе голову, разорвись, из кожи лезь вон, Эстер, ничего не сделаешь. Как говорится, Эстер, когда всевышний возвышает человека, никто не знает, откуда это на него свалилось. Говорю это… по поводу моего сироты говорю. Опять же, Эстер, люди советовали пристроить его к ремеслу; так и быть, ремесло так ремесло. Но что из него вышло бы? И вот всевышний являет свою милость и доказывает, что все не так, как люди говорят, нет! И вот, Эстер, бог присылает кантора!.. Благословен и славен, Эстер, господь бог, мой сирота уже пристроен, он уже человек, про всех моих близких будь сказано! Я у бога совсем не заслужила такого. Тут уж совершенно явственно воздается ему за заслуги предков.
С кантором я больше полугода странствовал по белу свету. Мне, злосчастному, и у него плохо было, хуже, чем всем остальным певчим. Не сомневайтесь, я дорого расплачивался за пребывание в хоре. Заведено у нас было так: пока кантор пел, хористы должны были поглядывать на публику, наблюдать, нравится ли его пение, прислушаться, что говорят о его голосе, о том, как он управляется с текстом. Уже дома, когда кантор хотел кого-нибудь из нас окликнуть по имени, как-то по-особому подмигивая, что означало: «А ну, скажи-ка, остались довольны мной?» — почти всегда его выбор, как назло, падал на меня. Это, быть может, случалось потому, что остальные певчие сразу же после молитвы разбегались, бесследно испарялись. Едва он произносил «Авремка», по своему обыкновению подмигнув, я по простоте свой говорил ему: «Смеялись, кантор, почему-то очень смеялись!» Он хватал меня за ухо, драл и теребил, теребил и драл, — уверяю вас: тумаки Лейзерихи были невинной шуткой по сравнению с этим.
Однажды мы пели в каком-то городишке в субботу. Кантор усиленно готовился к молитве, — он имел виды подольше задержаться в этом городишке. В субботу вечером к нему собралось много народу, пили пунш, вино, — то были веселые проводы царицы-субботы. Кантор, как водится, жеманился, ломался, жаловался на горло, уверял, что простудился и должен несколько дней поберечь свое горло, все колебался и тем не менее опять-таки, как водится, пошел на уступки собравшимся, исполнил песнопение об Илье-пророке, спел «волехл»[19]
. Вдруг вздумалось кантору послать меня за чем-то. И когда он позвал: «Авремка!» — я разверз уста и давай говорить весело и громко, во весь голос, потому что успел хлебнуть немного хмельного: «Го-го, кантор, над вами посмеялись!» Кантор, бедняга, переменился в лице, побагровел и надулся как индюк, а публика осталась сидеть с растерянно вытаращенными глазами. Мне же показалось, что кантор не верит моим словам, к тому же выпитый пунш развязал мне язык, и я пошел молоть, божиться и клясться: «Честное слово, кантор, над вами смеялись! Вот эти самые люди потешались над вами!.. А тот самый, который все пьет и шепчется с вами, он, ей-богу, очень смеялся, когда вы молились. Он, кажется, сказал что-то вроде: „Кочан“! А я почем знаю, что такое кочан, семена индючьи или масло утиное?..» Кантор закусил губу, притворно засмеялся и сказал собравшимся, что я придурковатый, недоумок, не знаю, на каком я свете, к тому еще нализался, что с такой напастью, как я, он вынужден мириться ради моего голосочка. Собравшимся стало не по себе, проводы царицы-субботы не клеились, и люди, расхоложенные, понемногу разошлись. Можете вообразить себе, как мне потом досталось. Кантор так расправился со мной, что выпитый пунш мне вышел боком.