Читаем Маленький человек, что же дальше? полностью

— Мама в плохом настроении, — замечает Овечка.

— Мама, как напьется, всегда задирается, — говорит он.

— Ты не можешь ей за комнату отдать? Хоть сколько-нибудь? — спрашивает Овечка.

— У меня осталось всего сорок две марки — наконец решившись, признается Пиннеберг.

— Сколько?!! — спрашивает Овечка и сразу садится. Она выпускает мужа из своих объятий, отказывается от тепла, от любовных утех, отбрасывает одеяло, садится, прямая как стрела. — Что? Сколько у тебя осталось от жалованья?

— Сорок две марки, — говорит совсем присмиревший Пиннеберг. — Овечка, ты послушай…

Но Овечка не слушает. На этот раз ею овладел страх.

— Сорок две марки, — шепчет она и подсчитывает. — Сто двадцать пять. Значит, ты получил сто шестьдесят семь марок жалованья? Не может этого быть!

— Сто семьдесят, три марки я дал мальчику. Овечка накидывается на эти три марки.

— Какому мальчику? Зачем?

— Да ученику из мастерской.

— Ах, вот что. Значит, сто семьдесят. И ты пошел и купил… Господи боже мой, что ж теперь будет, как мы проживем?

— Овечка, — просительно говорит Ганнес. — Я знаю. Я сделал глупость. Но этого никогда, никогда больше не повторится. А потом мы ведь получим вспомоществование от государства.

— Эти деньги быстро уйдут, если мы будем так хозяйничать! А Малыш? Нам ведь надо все для Малыша купить! Ты ведь знаешь, я не за рай в шалаше. Возможно, нам трудно придется, допускаю. Нас от этого не убудет, но Малыш не должен страдать, хоть первые пять-шесть лет, я все, что от меня зависит, сделаю. А ты такое выкинул!

Пиннеберг тоже садится. Голос Овечки совсем другой, она говорит так, словно его, ее мальчугана, вообще больше не существует, словно он ей никто, первый встречный. И пускай он всего-навсего продавец, которому достаточно рано позаботились внушить, что он не бог весть что, так, мелюзга, и жив он или подох, действительно не так уж важно, — итак, пускай он даже в своей глубочайшей любви к Овечке что-то временное, преходящее, чего нельзя сохранить, но все же он существует — он, Иоганнес Пиннеберг. Он знает: теперь поставлено на карту то единственное, что только и придает его жизни цену и смысл. И это единственное, что у него есть, надо удержать, за это надо бороться, это он не позволит у себя отнять.

— Овечка, родная моя Овечка! — говорит он. — Я же сам тебе говорю, Я сделал глупость, я все сделал навыворот. Уж таким я родился. Но не надо так со мной разговаривать. Я всегда таким был, и именно поэтому ты не должна оставлять меня и говорить со мной как с чужим, с кем можно поссориться, а не как с твоим мальчуганом.

— Милый мой, я…

Но он не слушает ее, настал его час, к этому он шел с самого начала, он не сдается, он говорит:

— Овечка, ты должна меня по-настоящему простить. Знаешь, от всего сердца, так, чтобы больше и не вспоминать, чтобы, глядя на туалет, ты могла бы от всей души смеяться над своим глупым мужем.

— Мальчуган, родной ты мой мальчуган…

— Нет, — говорит он и вскакивает с кровати. — Надо зажечь свет. Я должен видеть твое лицо, видеть, какое у тебя будет лицо, когда ты меня по-настоящему простишь, чтобы мне раз навсегда знать…

Свет включен, и он спешит к ней, но не ложится, а склонившись над ней, всматривается в ее лицо…

И вот два лица друг против друга, разгоряченные, раскрасневшиеся, глаза широко раскрыты. Волосы их смешались, губы прильнули к губам, в открытую рубашку видна ее грудь — белая, чудесная, упругая, в синих жилках…

«Как мне хорошо, — думает он. — Какое счастье…»

«Мой мальчуган, — думает она. — Мой мальчуган. Мой большой, глупый, милый-милый мальчуган, ведь это тебя, тебя я ношу в себе, в своем лоне…»

И вдруг лицо ее лучится радостью, оно проясняется, становится все светлее, и мальчуган видит, как радость эта заполняет ее всю, будто над его Овечкой взошло солнце и озаряет ее.

— Овечка! — зовет он и хочет привлечь ее к себе, ему кажется, что она уклоняется, уходит все дальше, растворяется в блаженстве. — Овечка!

Она берет его руку и проводит по своему животу:

— Вот, чувствуешь, он сейчас шевельнулся, Малышок брыкается… Чувствуешь? Вот опять…

И по настоянию счастливой матери он, еще ничего не слыша, склоняется к ней. Осторожно приникает щекой к ее полному, тугому и все же такому мягкому животу… И вдруг это уже не живот, а самая прекрасная в мире подушка, нет, что за глупости, это волна, живот подымается и опадает, бесконечное море блаженства заливает его… Сейчас лето? Рожь поспела. Какой радостный младенец, со светлыми спутанными волосенками и голубыми материнскими глазами. О, как чудно пахнет здесь в поле землей, и матерью, и любовью. Всей любовью, уже усладившей их жизнь, и вечно юной любовью… И усики колосьев щекочут его щеку, и он видит законченную благородную линию ее бедер и темный кустарник… и, словно поднятый ее руками, покоится он на материнской груди, смотрит ей в глаза, такие большие и сияющие… И он чувствует: этого никто не может отнять у них, у всех тех, что живут в маленьких тесных каморках.

— Все хорошо, все хорошо, мальчуган мой, — шепчет Овечка.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже