Я это танго пиликал на гармошке с балкона на четвертом этаже и сердце колыхалося немножко как говорят блатные в мандраже мне эту музыкальную науку преподавал пройдоха Беранже но участковый вдруг меня застукал и крикнул танго тут блядь не проханже штрафную сходу выписал квитанцию хотел гармошку выкинуть к чертям однако я внизу заделал танцы под танго урки там кадрили дам шел дождь но музыка ненастье разогнала за воротник с тарелку натекло в подвале нашем Зойка так давала что было с нею мне печально и тепло на карты и на баб я был счастливчик а чтобы дама улеглась нагой – сдираю я с нее зубами лифчик трико – по-флотски – левою ногой
Сосо с Ягодою лакал на даче чачу тогда ни стопки не досталось мне и вот на вахте хреначит кукарачу баян германский на кожаном ремне я не взорвуся под японским танком не поведу как Чкалов самолет а на морозе так слабаю танго что сердце пляшет и душа поет на проводах чернели галки словно ноты блажили урки аккордов не жалей я променял все вальсы и фокстроты на танго бедной юности моей ах рио-рита ах рио-рита охота жрать как в стужу воробью но вот столовка наша на обед закрыта а воробья я накормлю в раю… – Пожалуйста, спой еще. – Кирюха этот мой освободился и по вечерам лабает в «Наци», то есть он там шутит и играет, и поет. у самовара я и моя Маша но вот на НЭП надвинулся пиздец по-новой Маша стопку наливает и подает на вилке холодец… ну и так далее… я, Саша, знаю сотню песенок, если не больше… а вот тебе – еще одна, превосходно, надо сказать, раскачегаривающая оптимизм в холодных топках нащих «паровозов», летящих вперед, если не назад.
А за решеткою холодная погода сияет в небе месяц золотой мне срок волочь еще четыре года но только мрак в душе моей больной сходи Маруся к подлецу Егорке он задолжал позорник шесть рублей на два рубля купи ты мне махорки а на четыре черных сухарей ты пишешь на крыльце сломала ногу и хуй с тобой ходи на костылях да потерпи еще совсем немного я всю дорогу томлюся в карцерах ты просишь чтоб чуток подкинул денег так хули ждать-то – вышли образцы да не грусти готовь дубовый веник вернуся скоро в потолок не сцы писать кончаю тормознули крысы идет этап на беломорканал в должок возьми у баушки Анфисы а я по-новой в карцер поканал… – Эй, ты тут не очень баси, не то нелегкая хватит и поканаешь туда, где Макар телят не пас, – гаркнул надзиратель в кормушку. – А ты, старшой, ни хера такого не услышишь даже в клубе НКВД.
21
Наконец-то, вскоре брякнули ключи; когда Лубянова дернули из камеры, А.В.Д., как в детстве на «Синей птице», глупо раскрыв «мурзилку», успел – скорей всего в последний раз – увидеть «ряд волшебных изменений милого лица», своего старого знакомого, успевшего стать пятым, самым близким – после жены, Верочки, Игорька и Гена, если не считать Игорька, – душевным другом; человек только что комплексовал, зря слишком уж занижая свой ум, бывавший, то ужасно циничным, то озабоченным до отчаяния и сокрушенности надежд, то вновь артистически вдохновенным, веселым, исполненным той натуральной легкомысленности, которая всегда красивей и несравненно талантливей навязчивых умничаний; и вот – нет человека, канул он во тьму неизвестности, бог знает чем чреватой, и напоследок на его актерском лице поразительно быстро возникли жесткие черты бесстрашного охотника на волков, бросившегося по следу в брянском лесу, куда отец брал А.В.Д. с собою, еще до октярьской катастрофы.
Диму увели; в камере еще звучало эхо душераздирающе чудесной мелодии танго, под которую и он, и Екатерина Васильевна плыли и плыли когда-то в клубах табачных туманов парижского кабачка… плыли неведомо куда, неведомо зачем, потому что молодость и любовь чурались каких-либо целей, кроме собственных, сообщавших двум, слиянным воедино телам их и душам, такое ни с чем не сравнимое чувство покоя и воли, что ни одно из остальных многих тысяч слов родного языка не казалось им родней, глубже, выше, наполненней простыми истинами существования, чем драгоценные слова Пушкина, – покой и воля.