Раннее утро застает меня бессильно лежащей в качалке, я неподвижно смотрю на стену, в которой образовалась трещина, она, должно быть, старая, но сейчас слегка расширяется оттого, что я так пристально на нее смотрю. Уже настолько поздно, что я могла бы «при случае» позвонить, я снимаю трубку и хочу спросить: ты уже спишь? но вовремя спохватываюсь, что спросить надо: ты уже встал? Однако сегодня мне слишком трудно сказать: «Доброе утро», и я тихо кладу трубку, я так отчетливо, всем лицом, ощущаю знакомый запах, что мне кажется, будто я уткнулась Ивану под мышку и вдыхаю этот запах, который про себя называю запахом корицы, это он не давал мне, сонной, уснуть, ибо был единственным живительным запахом, позволявшим мне вздохнуть с облегчением. Стена не поддается, не желает поддаваться, но я заставлю ее открыться там, где в ней трещина. Если Иван не позвонит мне прямо сейчас, если он больше никогда не позвонит, если он позвонит только в понедельник, что я тогда сделаю? Не какая-то формула приводила в движение Солнце и светила, одна я, пока Иван был рядом со мной, сумела привести их в движение, не только для себя, не только для него, но и для других людей, и я должна рассказать, я буду рассказывать, скоро уже не останется ничего, что помешало бы моему Воспоминанию. Только нашу с Иваном историю, поскольку у нас ее нет, нельзя будет рассказать никогда, так что пусть никто не ждет рассказа о любви девяносто девять раз и сенсационных разоблачений из австро-венгерских спален.
Не понимаю я Малину, который сейчас безмятежно завтракает перед уходом на службу. Мы никогда не поймем друг друга, мы с ним как день и ночь, он бесчеловечен со своими нашептываниями, своим молчанием и своими невозмутимыми вопросами. Ведь если Ивану не дано больше принадлежать мне, как я принадлежу ему, то в один прекрасный день он начнет жить обыкновенной жизнью, и она сделает его заурядным, с ним больше никто не будет носиться, но, возможно, Иван ничего другого и не хочет, кроме своей простой жизни, а я с моим молчаливым любованием, с моей явной неспособностью играть, с моими неловкими признаниями из словесных осколков, часть жизни ему осложнила.
Иван сказал мне, смеясь, но только раз: «Я не могу дышать там, куда ты меня ставишь, пожалуйста, не так высоко, не тащи больше никого в этот разреженный воздух, очень тебе советую, усвой это на будущее!» Я не сказала: «Но кого же я буду после тебя?.. Но ты же не думаешь, что я после тебя?.. Лучше я все это усвою еще для тебя. И больше ни для кого».
Мы с Малиной приглашены к Гебауэрам, но не болтаем с другими гостями, которые стоят в гостиной, пьют и что-то горячо обсуждают, а оказываемся вдруг одни в комнате, где стоит бехштейновский рояль, на котором занимается Барбара, когда нас здесь нет. Мне вдруг вспоминается, что играл мне Малина в первый раз, перед тем как мы с ним начали разговаривать по-настоящему, и мне хочется его попросить сыграть для меня это еще раз, но потом я сама подхожу к инструменту и начинаю стоя неумело подбирать мелодию.
Малина не реагирует, во всяком случае, он делает вид, будто рассматривает картины — портрет работы Кокошки, который якобы изображает бабушку Барбары, несколько рисунков Свободы — и две маленькие скульптуры Ванчуры, которые он давно знает.
Теперь Малина все-таки поворачивается, подходит ко мне и, оттеснив меня, садится к роялю. Я опять становлюсь позади него, как в тот раз. Он действительно играет и то ли говорит, то ли поет, но так, что слышу его одна я:
Вскоре мы попрощались и пешком, в темноте, пошли домой прямо через Городской парк, где кружат мрачные, гигантские черные бабочки и в лучах чахоточной луны громче звучат аккорды, в парке опять разлито вино, что только взглядом пьешь, и опять цветет кувшинка, что служит лодкой, и все это опять — тоска по дому, и какая-то пародия, и какая-то подлость, и серенада перед возвращением домой…
Утром, после долгого лежания в горячей ванне, я замечаю, что шкафы у меня пусты, в комоде я тоже нахожу лишь пару колготок и бюстгальтер. На вешалке одиноко висит платье, то самое, что под конец подарил мне Малина и что я никогда не надеваю, платье это черное, до пояса в пеструю поперечную полоску. В комоде, в пластиковом пакете, лежит другое черное платье, черное до пояса, а юбка — в пеструю продольную полоску, это старое платье, в котором меня впервые увидел Иван. Я больше ни разу его не надевала и берегла как реликвию. Что такое произошло в квартире? Что сделала Лина со всеми моими платьями и бельем? Ведь не так уж много вещей надо было сдать в прачечную или в чистку. Я задумчиво расхаживаю взад-вперед с платьем в руках, и меня знобит. Малина еще не успел выйти из дома, и я говорю:
— Пожалуйста, загляни ко мне на минутку, произошло нечто невероятное.
Малина входит с чашкой чая в руке, он уже торопится, пьет чай мелкими глотками и спрашивает:
— В чем дело?